Наполеон и его семья. Том I. 1769-1802 - Фредерик Массон
Люсьен родился оппозиционером. У него был в превосходной степени тот дух противоречия, который в парламентах может создавать выдающихся ораторов и даже ловких маневристов, но который в правительстве и в администрации неизбежно вносит беспорядок и анархию, особенно когда он сопровождается, как это обычно бывает, духом непостоянства. Люсьен критиковал действия брата, как критиковал бы самого себя за неимением других, и, быть может, не имея намерения злоумышлять, он напускал на себя вид заговорщика. Его министерство внутренних дел шло вкривь и вкось, и он не сумел ни обрести в нем никакой устойчивости, ни придать своим обязанностям никакого значения. Все великое дело административной реорганизации совершалось над его головой заботами консулов, Государственного совета, министра полиции, генерального директора путей сообщения: лишь для формы, всего два раза, указывают, что постановления были приняты по его докладу. Как и естественно при его темпераменте, административные занятия казались ему низшими, и он чувствовал вкус лишь к тому, что называют высокой политикой, — что во времена преобладания парламентов состоит в изыскании средств законно низвергать министерства и правительство, но во времена, подобные Консульству, ведет лишь к заговорам.
Из всех отраслей своего ведомства он, казалось, дорожил лишь тем, что он снисходительно называл руководством общественным духом, под чем следует, на его лад, понимать своего рода покровительственное и высокомерное товарищество с людьми пера. Он оказывал им милость слушать его поэмы и романы; но зато он их кормил, давал им кров — в Париже, в бывшем доме Бриссака, где находилось его министерство, за городом, в своем замке Плесси; он, кроме того, доставлял им жирные синекуры, и все это позволяло ему разыгрывать Мецената.
Элиза, которая все более связывала свою судьбу с его судьбой, сближенная с ним всеми своими педантическими вкусами и стремлениями, еще подталкивала его в эту сторону словесности: его осаждал почти исключительно рой модных молодых философов, чьи идеи он перенимал, оставляя в стороне указания, которые могли бы ему дать сведущие люди, поставленные Наполеоном рядом с ним, чтобы направлять его неопытность: так, никакого доверия к Дюкенуа, который был депутатом Учредительного собрания, сотрудником Мирабо, мэром Нанси и директором почт; никакого к Лозелю, который отлично знал область земледелия, мануфактур и торговли; никакого к Барбье-Нёвилю, столь сведущему в делах управления; но все в распоряжении новопришельцев — поэта Арно, его корсиканского интенданта Кампи, Феликса Депорта, а вскоре и того, кто станет божеством дома, вдохновителем брата и любовником сестры: гражданина Жана-Пьера-Луи Фонтана.
Люсьен уже не дает себе труда даже подписывать: у него есть штемпель, который он оставляет своему генеральному секретарю, а тот скрепляет, как государственный секретарь скрепляет акты консулов. А генеральный секретарь (Кампи, затем Феликс Депорт) — его доверенное лицо, принадлежащее только ему, и на деле он всем управляет. Современник, который, однако, искал Люсьену всяких оправданий и хотел защитить его от обвинения в заговоре, вынужден был признать, что политическая безнравственность, гражданская недобросовестность его администрации, позорные лихоимства, ненасытная алчность агентов, которыми он был окружен, сильно вредили правительству его брата.
Впрочем, его крайняя молодость — двадцать четыре года, — его неопытность, его нежданная и чудесная удача, роль, сыгранная им в брюмере, льстецы, которыми он был окружен, достаточны были, даже без сведений о его характере, чтобы объяснить его поведение: не было тут ни обдуманного плана, ни последовательного пути, лишь следствие самовлюбленности, у которой, конечно, не было недостатка в оправданиях. Он расточал слова и показывал, без сомнения, гораздо больше умыслов, чем составлял замыслов. Если он и не был для правительства полезным сотрудником, если даже его речи и связи имели действительные неудобства, то для настоящего они были не опасны. Если его неуместные выходки часто задевали Консула, то его притязания не оскорбляли его всерьез, как и его заговоры, в том виде, как он их вел, не могли его тревожить.
Совсем иначе действовал Жозеф: никакого шума, никакой резкости, ни одной речи, о которой приходилось бы сожалеть, нечего поставить в упрек его поведению. Только внимательный наблюдатель счел бы странной столь сердечную близость с некоторыми людьми, которые вполне могли сойти за самых опасных противников правительства; но семейные отношения оправдывали Бернадота; госпожу де Сталь извиняли литературой, а Бенжамена Констана — привычками соседства. Конечно, это Жозеф продвинул своего шурина в Государственный совет и, поручившись за преданность Констана, добился его избрания в Трибунат; но он мог ошибиться или быть обманутым, и разве из того, что он постоянно посещал общество, признанной царицей которого была госпожа де Сталь, следовало, что он так обеспечивает себе расположение тех, кто провозглашал себя представителями либерализма? Он делал вид, что не дорожит государственными должностями, не вмешивается в интриги, мало говорит, не пишет. Что же это было? Была ли эта скромность искренней, была ли подлинной эта косность в общественных делах, или у Жозефа были притязания столь высокие, что для их удовлетворения не могло быть речи о должностях, и все его поступки были рассчитаны лишь на их осуществление?
Он хотел, чтобы уже со второго триместра VIII года Наполеон назначил его своим преемником или, если угодно, своим возможным заместителем. Ничто в Конституции не давало такой власти Первому консулу, назначенному на десять лет, бессрочно переизбираемому, но избираемому все же Сенатом по Национальному списку. Но то ли Жозеф уже тогда воображал, что Конституция должна быть переделана в его пользу, то ли он думал, что достаточно воли Наполеона, чтобы так изменить, в его пользу, первый договор, ставший с 1793 года национальным благодаря мотивированному согласию трех миллионов французов, — он, по-видимому, нисколько не заботился о