Эхо симбиота. Том II. Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
— Я не могу ответить сегодня, — сказал я.
— И не нужно. Только не закрывайте тему навсегда, пока я ещё способен говорить.
Он устал. Я помог лечь, поправил подушку и остался, пока дыхание не сделалось ровнее. У двери он позвал меня снова.
— Ещё одно. Если откажете, не приходите потом каждое утро проверять, не передумал ли я. Это тоже мучительно.
Я обещал. Вышел, закрыл дверь и обнаружил, что Анна всё ещё на кухне. Она не спросила о результате. Посмотрела на меня, подвинула тарелку и велела поесть, пока я не забыл, зачем вообще люди садятся за стол.
* * *
Три дня мы не возвращались к разговору. Руднёв сам попросил Фёдора продолжить обычное письмо, потом слушал, как дочь Анны спорит с матерью о приглашённых, а я занимался делами, уже не изображая срочность там, где её не было. Иногда мне казалось, что вопрос может исчезнуть, если не произносить его. Я узнавал это желание и всё равно позволял себе надеяться.
На четвёртый день доктору стало плохо после обеда. Он сидел возле окна, попытался встать и остановился, придерживаясь за край стола. Я находился рядом, успел подставить руку, но прежде, чем помог сесть, услышал короткое, испуганное дыхание. Именно испуг я запомнил. Не боль, не слабость, которые давно знал, а то, что он на секунду посмотрел на меня без привычного прикрытия.
Мы усадили его. Анна послала за Марковым, Кочетов, пришедший с бумагами, остался в коридоре. Руднёв старался говорить, но я попросил не тратить воздух. Через некоторое время стало легче, и он раздражённо поправил, как я держал ткань на его лбу: слишком мокро. Я обрадовался раздражению так сильно, что почти рассмеялся.
Марков велел несколько дней не выходить из комнаты. На этот раз доктор согласился без спора. После ухода врача я остался возле кровати, и Руднёв сам сказал, что сегодня не намерен принимать решений. Я кивнул. Он добавил, что не хочет потом сомневаться, был ли это выбор или испуг после приступа.
Я мог бы почувствовать облегчение. Вместо этого услышал подтверждение: он думает о попытке даже сейчас, когда молчит.
Анна принесла еду и села вместе с нами. Начала рассказывать про внучку, которую собирались принести позже. Руднёв слушал, потом спросил, не мешает ли он домашним. Анна удивилась так сердито, что он почти пожалел о вопросе.
— Вы мешаете, когда молчите о том, что нужно, — сказала она. — Потом мы носим не то, ставим не туда и угадываем. А в остальное время живёте, как жили. В этом доме всегда кто-нибудь требует заботы. Мои дети тоже когда-то не умели сами дойти до кухни.
— Сравнение утешительное, — заметил доктор.
— Не для вас сравнение. Для Михаила. Он опять считает, будто заботиться можно только с трагическим лицом.
Я хотел возразить, но Руднёв засмеялся и закашлялся, Анна немедленно помогла ему устроиться, и спор исчез в обычном движении помощи. Я смотрел, как она поправляет одеяло, как бережёт собственную кисть, как пододвигает воду именно с той стороны, где ему удобнее взять. Её забота была давно обученной; ей не требовалось всякий раз заново объяснять себе, почему нельзя забрать у него чашку.
Когда она ушла, Руднёв ещё некоторое время смотрел на дверь.
— Она сердится, если замечаю, что ей тяжело, — сказал он. — Но со мной делает то же самое. Все мы неприятные больные, только в разной степени.
— Я думал, вы скажете, как она постарела.
Он повернулся ко мне.
— Вы всё ещё думаете, что я живу здесь отдельно от времени? Мы с ней старели рядом. Говорили о суставах, о глазах, о том, что в холод вставать труднее. Вы это слышали и не относили к главному. Для нас оно тоже не главное, но наше.
Я спросил, сердится ли он на меня за это. Руднёв покачал головой, затем поправил себя: иногда сердится, когда я начинаю жалеть его так, будто он лишился всей жизни, а не части здоровья.
— У меня были эти годы, Михаил. У Анны тоже. Я не хочу, чтобы вы рассказывали о них только как о том, сколько мы потеряли. Мы прожили здесь почти два десятилетия. Вы — вместе с нами. Я хочу ещё, но это не делает прежнее недостаточным.
Он замолчал, закрыв глаза. Я остался сидеть и слушал двор. Кто-то прибивал доску, лошадь стучала копытом, Анна звала человека, который обещал вернуться до темноты. Дом продолжал существовать, и впервые мне не хотелось потребовать, чтобы он остановился и признал наш страх самым важным.
* * *
Тем временем. Омск, осень 1835 года
В городе готовились к холодам без общего решения, что наступила новая часть жизни. Покупали топливо, чинили сани, вспоминали обещания, которые летом казались несрочными. В мастерскую приходил заказчик, уверявший, что его работу следует закончить первой; в лавке откладывали товар знакомому человеку, а потом жалели, потому что другой предлагал наличные. Город рос не только новыми зданиями. В нём становилось больше дел, которые требовали ответа сразу от нескольких людей.
Возле госпиталя два мужчины ожидали врача. Один держал узел с вещами родственника, второй пришёл спросить о больном и не знал, стоит ли ждать. Они говорили о погоде, потом о дороге, потом снова о погоде. Такой разговор позволял не произносить вопрос, ради которого оба стояли у двери. Врач, выйдя, сперва подошёл к одному, и другой отвёл глаза, предоставляя чужой беде хотя бы несколько шагов уединения.
На другой улице женщина считала оставшиеся свечи. Ребёнок просил зажечь ещё одну, потому что хотел читать, она велела придвинуться к столу. Через двор сосед звал сына убрать инструмент с сырой земли. Эти голоса не попадали в донесения о состоянии Омска, но из них складывалась жизнь, которую каждый боялся потерять по-своему. Старый врач Руднёв принадлежал ей больше, чем предполагал список его должностей: люди помнили руки, помощь, раздражение, поздний приход и возвращённую надежду.
* * *
В начале ноября я рассказал Анне о разговоре. Не раскрыл новую тайну: она знала достаточно, чтобы понимать, чем мы занимались и чего не умели. Однако последнее предположение