Сын помещика 16 - Никита Васильевич Семин
Венявский же сделал это за один вечер, между делом, как делают работу, которая давно стала ремеслом. Причем сумел вписать в общую картину даже две новинки, которые услышал от меня только что, и сделал это мимоходом. Кстати, количество песен разрослось и уже можно с полным правом называть это полноценным концертом.
— Согласен, — сказал я. — Все шестнадцать, и в этом порядке.
— Тогда начнем не с партий, а с программы, — он поднялся, и следом за ним. — Прогоним сегодня первое отделение целиком, от «Гангута» до «Как на войне», с паузами на месте антракта. Завтра — отдохнем. Все же воскресенье, да и надо дать всем передышку. А с понедельника вновь приступим. Ошибки полезут наружу сразу, вот ими и займемся, чтобы уже хаоса в работе не было.
Он хлопнул в ладоши и пошел к музыкантам. Зал сразу ожил: гитаристы задвигали стульями, Тишков поднял голову, Завадский подобрал свои палочки, Настя пересела ближе к сцене, не выпуская листов, и я видел, как она пересчитывает их, прикидывая, где теперь стоят ее номера.
— Первое отделение, — объявил Генрик. — «Гангут». С самого начала, как на концерте. И попрошу тишину, как будто у нас полный зал.
Он взмахнул смычком, Завадский ударил, и мы начали идти по программе.
* * *
21 января 1860 года
Рязань — Москва
Поезд стоял у перрона и дышал паром. Арина глядела на него издали, придерживая полу своей шубки, и на лице у нее было то брезгливое любопытство, с каким смотрят на чужого пса: большой, черный, шипит и плюется. По железной дороге она не ездила ни разу, и как это — сидеть в карете, под которой нет лошадей — вообразить не получалось. А ведь уже окончена работа над веткой от Калача до Царицына. Да и из Царицына до Дубовки один промышленник начал вести дорогу. Но на них Арине пока не довелось прокатиться.
Петр Егорович распоряжался багажом. Он нанял носильщика, велел уложить оба сундука и корзину с дорожной снедью в вагон, взял три места во втором классе, рядом, чтобы служанка была под рукой, и все это делал негромко, обстоятельно, будто не первый час на вокзале, а всю жизнь только тем и занимался, что рассаживал людей по вагонам. Арина стояла в стороне и ждала. Ей было холодно, ботики промокли, еще когда они добирались на вокзал, и от этого в ней закипало раздражение — глупое, беспричинное, готовое выплеснуться на первого, кто попадет под руку.
Под руку попалась Ирина.
— Ты что, уснула? — сказала Арина, когда носильщик прошел мимо с последним узлом, а служанка осталась стоять с корзиной, будто ждала особого приглашения. — Иди за ним и смотри, чтоб ничего не разбили.
— Слушаю, барышня, — отозвалась Ирина и пошла, придерживая корзину обеими руками.
В вагоне пахло горячим железом, углем и мокрым сукном. Топилась печь, обитые красным диваны шли друг против друга, окна были двойные, и в стеклах уже намерзало по краям. Трясло куда меньше, чем в дилижансе, но Арину это не обрадовало: она уселась к окну, подоткнула плед, оглядела попутчиков — купца с женой, чиновника с бакенбардами — и весь первый час молчала, глядя, как за стеклом летит снег.
Новые придирки к служанке начались со станции. Поезд простоял четверть часа, Петр Егорович принес жене купца и Арине чаю, купил у лоточника пирогов, но Арине чай показался остывшим — она отставила стакан и велела Ирине бежать в буфет за горячей водой.
— Барышня, там очередь, поезд тронется, — тихо сказала служанка.
— Значит, поторопись. Беги, я сказала.
Ирина успела. Вода в бутылке была кипяток, но Арина все равно скривилась, отлила в подстаканник, подержала в руках и выплеснула чай в печную дверцу, что была неподалеку от их сидений.
— Ты, видно, не поняла, чего я просила? — спросила она, не повышая голоса, и Ирина снова сказала: «Простите, барышня», а купец с женой переглянулись и стали смотреть в окно.
Дальше пошло по мелочи, но постоянно. Ирина достала из корзины не ту шаль — Арина велела сложить все обратно и принести другую, потом нашла, что пирог раскрошен по всему дивану, и заставила служанку подбирать крошки с полу, пригнувшись, на глазах у половины вагона. Поесть Ирине она не дала: «После, не при чужих». К вечеру, когда в вагоне зажгли свечи в фонарях, у служанки дрожали руки, и она все чаще отворачивалась к окну, где ничего нельзя было разглядеть, кроме собственного отражения.
Петр Егорович сидел напротив и все это видел.
Он не вмешивался. Пробовал раз-другой перевести разговор — про то, что скоро Москва, про то, что в столице их ждут его дочки с Романом, про дорогу зимой, но Арина улыбалась ему ласково и коротко, после чего возвращалась опять к служанке: то к корзине, то к шали, то к примятому подолу. И эта ее ласковость Петра Егоровича смутила сильнее, чем любые слова. Придирки не были дурным настроением. Дурное настроение проходит, на то оно и дурное. А тут было наказание — ровное, обдуманное, тянущееся от станции до станции.
Мужчина сидел, глядя на служанку, и с каждой верстой понимал яснее, какую сделал глупость. Вчера вечером, в Рязани, он сказал Арине прямо: ваша служанка мне все рассказала. Сказал затем, чтобы покончить с этим разом, чтобы она не искала уверток и не спрашивала, откуда ему известно. Он был офицер и привык называть вещи по имени. Но за его прямотой оказалась угроза для человека — дворовой девки, которая ослушалась приказа, пусть и столь мерзкого, и теперь расплачивалась за это.
Своих крепостных у Петра Егоровича не водилось. Отец его вышел из службы, все, что нажили — жалованье да пенсия, и людей он держал нанятых. Матросы — другое дело, матросы у него были, и попадались такие, что под рукой чешется их наказать. Но матрос знает: выговор выговором, а за спиной у боцмана стоит закон, и бумага, и третье лицо. У Ирины за спиной не стояло никого. Барышня могла с ней сделать что угодно, и жаловаться ей было некуда, кроме той самой барышни.
Петр