Божественные проповеди - Анастасия Князь
– Они выродки. Если вообще люди.
– Они не чудовища! – Радим подошёл к колыбели, заглянул в неё, указал на младенцев раскрытой ладонью. – Посмотри: их глаза голубые, как чистейшее небо!
– Да кто его себе возьмёт? – Скиталец раздражаться начал. – Ни одна мать, кроме, может быть, родной, к груди такого не подпустит.
– Найду кого-нибудь, заплачу. Нужно будет – сам выхожу. Козьим молоком выпаивать стану.
Скиталец сощурился и долго, давяще смотрел на друга, с упрямством глядевшего в ответ. Радим не прятал глаз, стоял на своём, закрывая спиной младенцев. А те завозились, закряхтели, захныкали. Наконец Скиталец выдохнул шумно, унимая крутой нрав, и процедил:
– Как же вы меня задрали… Сами их плодите, а мне потом разгребать. Помяни моё слово, вырастет – обернётся нечистью. Ты на горе его обрекаешь. Убить милосерднее будет.
– Ты неправ, – упрямо заявил Радим. – Никакая боль – ни твоя, ни чужая – не даёт тебе права решать, кому жить, а кому умереть. Ты считаешь, что благое делаешь, а по сути – лишь на поводу у боли своей идёшь. Кормишь её чужим горем, думая, что так утихнет она и тебя самого жрать перестанет.
– Не пытайтесь лечить мою душу, святой отец, – опалил Скиталец холодом. – Нельзя исцелить мёртвое.
Но Радим покачал головой, сокрушаясь о его упрямстве. Пичужка же пытался унять зашедшееся от волнения и страха сердце – Радим ведь это сказал из-за его слов, как продолжение их разговора. Но понял ли Скиталец, так и не узнал.
– Лишь самому человеку жизнь его принадлежит, – продолжил отец Радим. – Захотят умереть они – не стану препятствовать. Но другим тронуть не позволю. Верю я, что если по божьим заветам воспитать и вырастить, то не коснётся скверна сердец их. Если любовью окружить…
– Хватит, не могу больше бред этот слушать! – оборвал Скиталец. – Коли выживут, там и поглядим. Идём, Пичужка, поищем отца… этого. Больно любопытно мне, что он скажет. Глядишь, сбагрим ему урода. Хотя я сильно сомневаюсь.
Поиски не заняли много времени. Пусть и изъяснялся Скиталец на местном наречии едва-едва, выучив лишь пару слов от Радима, все так боялись его, что без споров указали на искомого мужика. Силой приволок его Скиталец в дом, чтоб Радим перевести смог, швырнул к люльке и мёртвой женщине, против воли на колени перед ней поставил. Но мужик, прежде чем сказать что-либо, плюнул с омерзением в сторону остывающего тела.
– Какой ретивый, – уколол Скиталец. – Спроси его, знал ли, что сын у них родился и каков он.
Радим перевёл вопрос, а затем и ответ: резкий, грубый, по одному только тону и искорёженному гневом лицу ясный.
– Говорит, не его это ребёнок. – Глаза Радима потускнели от тоски и жалости. – От чёрта понесла или какой другой нечистой твари.
– От проклятых не родятся дети. Если она и спала с кем из них, то с летавцем, да и то потому лишь, что он облик её мужа принял.
Радим попытался перевести слова эти, но мужик разъярился ещё сильней. Долго переговаривались они: один спорил, другой терпеливо втолковывал. Но видел Пичужка по лицу мужика, что без толку.
– Не знает он, кто такие летавцы, – устало пояснил Радим. – Свои у них проклятые, он и чёрта иначе как-то назвал, я лишь по общим словам понял, что нечисть то. С нечистью спала, от нечисти понесла, нечисть и родила – так он уверен. Ни её, распутную… – Радим осёкся на миг, словно судорога мышцы лица свела. И всем ясно стало, что использовал мужик совсем иное слово. – Ни сыновей её признавать не хочет. Осудили и казнили её по законам и обычаям местным. Похоронить согласен, но и только. Тело заберёт, детей – нет. Оставим если, утопят они их.
– Ну хоть что-то, – одобрил Скиталец. – Всё меньше головной боли.
На том и порешили. Тем же вечером, раздобыв с горем пополам козьего молока в дорогу, собрался Радим в обратный путь. Все дела бросил ради детей этих. Скиталец с Пичужкой проводили его до ближайшей церквушки в низине гор, там и распрощались. Оставили его на попечение другого свещенника, в ужасе глядящего на уродливое дитя.
Если и дал имя мальчикам отец Радим, Пичужка о том так и не спросил.
* * *
Все знали, что Скиталец скор на гнев и расправу и если его не уважить, то может отказать в помощи, а то и сверху бед отсыпать. Но дураки всё равно неизменно находились, да он быстро ставил их на место. Порой Пичужка и сам удивлялся: зачем злят его, на рожон лезут, неужто совсем ничему чужой опыт не учит? Слухи по деревням расходились быстро: о том, что натворили они в селе Благом, уже на второй месяц в другом краю судачили. Но каждый дурак будто хотел своим умом жить и своих шишек набить. Спорили со Скитальцем, попрекали почём зря, всячески презрение выказывали… Но лишь до тех пор, пока тот не впадал в ярость и не ломал руки аль ноги тем, кто больно дерзок с ним был. Однако страшней всего становилось, когда он молча уходил, оставляя люд один на один с бедой. Тогда-то и бросались дураки ему в ноги, молили о прощении, разбивали лбы о землю, а толку – чуть.
– Вам совсем их не жаль? – как-то спросил Пичужка с укором, которого больше не скрывал.
– Дураков учить – только портить. Слов моих они не слышат, вот и приходится делом доказывать правоту. Их много, а ты один, запомни это раз и навсегда. Они в тебе нуждаются, а не ты в них, как бы ни считали дураки иначе. Когда забывают о том, я им напоминаю, вот и всё. А если будешь принимать близко к сердцу каждого, кого не смог спасти, то рано или поздно сломаешься. И уже никому помочь не сможешь, даже тем, кто того заслуживает.
Не нравилось его учение Пичужке: всё внутри противилось, протестовало, жаждало оспорить сказанное, доказать обратное. Но иной раз и себе объяснить не мог он: а в чём неправ вояка, уж триста лет видящий чужое горе и своего хлебнувший наверняка немало? Куда Пичужке, в свои двенадцать лет, против слова взрослого идти? И то ли малодушие и трусость молчать вынуждали, то ли сомнения в самом себе. А всё одно ныло, не успокаивалось сердце. Но однажды не выдержал, встрял всё же.
Тамошний староста не грубил, не глядел свысока, не ворчал на заломленную цену – вина его заключалась в ином. Сами они бабку-ведунью в избе заперли да подожгли, чтоб «дух её колдовской не переселился в