Мёртвые едоки - Александр Фрост
Всем четырём условиям отвечало одно место в городе.
Городское кладбище.
Верней — сторожка при нём и погреб под сторожкой, где сторож держал инструмент.
Сторожем был старик по фамилии Пантелеев, семидесяти двух лет, служивший при кладбище с девятьсот шестого года и не имевший к городу никакого отношения, кроме могил.
Морозов знал его четвёртый год: тот проходил свидетелем по трём делам и однажды, в восемнадцатом, помог найти краденое, зарытое между оград.
Он пришёл к нему в феврале и сказал прямо.
— Прокофий Саввич. Мне надо спрятать два ящика.
— Краденое? — спросил старик.
— Нет, — сказал Морозов. — Старинные вещи, медные и каменные. Ценности небольшой, а лежать должны в одном месте.
— Чьи?
— Ничьи, — сказал Морозов. — Верней, тех, у кого их взяли, а тех уже нет.
Старик подумал.
— А ежели найдут?
— Найдут — скажете, что не знаете, откуда. И это будет правда: вы и вправду не знаете.
Пантелеев посмотрел на него.
— Александр Петрович, — сказал он. — Я тут четырнадцатый год. Я за зиму схоронил больше, чем за прежние тринадцать.
— Знаю.
— Так вот я вам скажу. Мне восьмой десяток, и мне уже всё одно, что у меня в погребе.
Прежде перевоза Морозов сделал опись — пятую по счёту за восемь лет и первую, составленную им одним.
Он переписал все тридцать четыре предмета заново: номер, описание, откуда взят, у кого, в каком году и по чьей записи это известно.
Работа заняла три вечера.
И на третий вечер он поймал себя на том, что за восемь лет впервые держит в руках весь список целиком и один.
Нартова нет с девятьсот третьего.
Верейской нет с тринадцатого.
Ольги Дмитриевны, составившей первый список на сорок одно имя, нет с того же года.
Ивана Ивановича нет с шестнадцатого.
Кранца нет с восемнадцатого.
Свищову шестьдесят восемь, и он болеет.
Морозов дописал опись, положил перо и записал внизу:
«Изъ тѣхъ, кто зналъ объ этомъ дѣлѣ съ начала, живы двое: я и Свищовъ.
Третій — Лунёвъ — знаетъ съ 1914 года и знаетъ не всё.
Стало быть, къ 1920 году всё сіе держится на трёхъ человѣкахъ, изъ коихъ одному шестьдесятъ восемь».
Ящики перевезли в ночь на двадцать четвёртое февраля, на санях, под дровами.
Морозов спустился в погреб и проверил в темноте.
Ящики были темны.
Он записал в тетради:
«24 февраля 1920 г. Тридцать четыре предмета перенесены.
Мѣсто знаютъ трое: я, Свищовъ, Лунёвъ. Сторожъ знаетъ, что лежатъ ящики, и не знаетъ, что въ нихъ.
Списокъ въ четырёхъ спискахъ, какъ условлено съ 1915 года. Одинъ у меня, одинъ у Свищова, одинъ у Кранца — нынѣ при Лунёвѣ, — и одинъ въ ящикѣ».
Уплотнение прошло в марте и прошло так, как Морозов рассчитывал, — то есть скверно, но не хуже, чем могло.
Дом стал шумным.
В комнатах, где восемь лет жили по одному, встали по трое и по четверо. Кухня работала с пяти утра. Во дворе повесили общее корыто, и у него всякий день была очередь.
Морозов, приезжавший туда раз в неделю, отметил и другое.
Девять человек, восемь лет проживших замкнуто и не выходивших к чужим, за два месяца переменились сильнее, чем за предыдущие восемь лет.
Зырянов открыл в сарае мастерскую и чинил часы всему дому.
Марья Тимофеевна нянчила троих чужих ребят, потому что матери их работали.
А Устинья — та, что не говорила одиннадцать лет, — в апреле заговорила.
Не сразу и не с людьми: сперва она стала петь.
Её услышала фельдшерова жена, вселённая в марте, и рассказала прочим, и Кранц, будь он жив, назвал бы это, вероятно, каким-нибудь учёным словом.
В мае Устинья сказала первую фразу.
Она сказала её той же фельдшеровой жене, у корыта, и фраза была: «Отойди, обваришься».
Свищов, рассказывая об этом Морозову, прибавил:
— Одиннадцать лет молчала, а как двадцать два человека вселили — заговорила.
Служба в двадцатом году шла так.
Отдел уголовного розыска состоял из двенадцати человек и работал в городе, где к лету число жителей снова стало расти.
Дел было много и дела были другие.
Убийства из-за хлеба. Кражи из распределителей. Мешочники, возившие муку из деревни, и те, кто их за это резал на дорогах.
И — главное, что появилось с весны двадцатого и чего прежде не было ни при какой власти, — дела о самих служащих.
Обвешивали в распределителях. Выписывали пайки на мёртвые души. Крали с продовольственных складов.
Морозов за двадцатый год провёл девятнадцать таких дел и после отметил, что это была единственная категория, где ему ни разу не мешали.
Пантелеев — тот, что в милиции, а не кладбищенский, — говорил ему прямо:
— Александр Петрович, вот это ройте до дна. Ежели в распределителе воруют — у меня в городе через месяц будет бунт.
Девятнадцать дел о служащих распределителей и складов Морозов после считал самой полезной своей работой за год и самой неблагодарной.
Полезной — оттого, что всякий раз это были не деньги, а хлеб, и всякий пуд, возвращённый в распределитель, был чьим-нибудь пайком.
Неблагодарной — оттого, что в четырнадцати случаях из девятнадцати обвиняемые были такие же голодные, как обкраденные.
Кладовщик, уносивший в кармане горсть крупы. Весовщик, отсыпавший себе полфунта с пуда. Конторщица, выписавшая лишнюю карточку на собственную мать, умершую в январе.
Морозов вёл их все и по всем писал одно и то же.
А в заключениях стал отделять: где брали для себя, а где для торга.
Различие это он ввёл сам, и оно нигде не значилось.
«Полагаю необходимымъ отличать хищеніе для прокормленія отъ хищенія для наживы.
Первое есть преступленіе и подлежитъ наказанію, но мѣра онаго должна быть иная.
Ибо ежели мы станемъ судить одинаково того, кто унёсъ фунтъ крупы дѣтямъ, и того, кто вывезъ девятьсотъ пудовъ на подводахъ, — мы черезъ годъ перестанемъ ловить второго, потому что будемъ заняты первыми».
А в августе двадцатого года случилось то, ради чего эта книга и пишется.
Двенадцатого августа в городе был убит человек.
Убит он был ночью, у себя на квартире, двумя выстрелами.
Убитого звали Афанасий Родионович Стеклов, было ему сорок два года, и служил он заведующим продовольственным отделом городского совета.
А через шесть часов после того, как тело нашли, дело забрала губернская чрезвычайная комиссия.
Глава