"Фантастика 2026-191". Компиляция. Книги 1-41 - Александр Фрост
— Опишешь?
Она посмотрела на него как на маленького.
— Миша, — сказала она. — Прошло двадцать восемь лет.
— Всё-таки.
— Мужчина в пальто, — сказала мать. — Лет сорока. Он шёл по снегу и не оставлял следов, и я тогда сказала себе, что это потому, что мело.
Гринько принял его в морге на Заводской в понедельник, в конце дня, когда там уже никого не было, кроме Зинаиды Марковны, которая мыла коридор и ворчала на всех, кто шёл по мокрому.
— Идите за мной, — сказал эксперт.
Они спустились в архив — узкий длинный подвал, где на стеллажах стояли коробки с наклейками по годам, и лампочка горела через одну.
— Девяносто восьмой, — сказал Гринько, ведя пальцем по коробкам. — Вот. Тридцать первое января.
Он снял папку, сдул с неё пыль совершенно не медицинским жестом и положил на стол.
— Мужчина, около сорока пяти лет, — сказал Гринько. — Обнаружен в Ключах, у воды, в четырёх метрах от берега, на льду. Не в проруби, заметьте. На льду. Личность не установлена. Документов не было, заявлений о пропаже не поступало, отпечатки ничего не дали.
— Что вы написали?
— Я написал: «общее переохлаждение организма». — Гринько раскрыл папку. — А теперь я вам покажу, чего я не написал.
Он вынул фотографию. Чёрно-белую, зернистую, снятую плёночным аппаратом.
Шея. Тонкая линия наискось, ровная, как проведённая карандашом и стёртая.
Астахов смотрел на неё, наверное, полминуты.
— И вот второе. — Гринько положил рядом второй снимок. — Кисть правой руки. Видите?
Мужчина умер, сжав кулак. В кулаке был предмет — плоский, круглый, и его сфотографировали отдельно, на белом листе, с линейкой.
Медная монета. Потёртая с одного края.
— Вы её описали? — спросил Астахов.
— Я её описал как «монета неустановленного образца, изъята». — Гринько снял очки. — А через два дня из вещдоков её забрали. По запросу. Запрос был устный, приходил человек в пальто, показал удостоверение, я его не запомнил, а расписку он оставил, и расписка потерялась. Я тогда был молодой и сильно этому радовался, потому что дело закрыли и меня перестали дёргать.
— Аркадий Львович, — сказал Астахов. — Почему вы мне это показываете?
Гринько долго молчал.
— Потому что в октябре у меня в холодильнике лежали двое с этой линией, — сказал он. — А теперь у меня в холодильнике двое, которые замёрзли в тёплых комнатах. И потому что мне шестьдесят три года, Астахов, и я тридцать один год пишу «установлено», и я не хочу уйти на пенсию, имея в архиве три коробки, о которых я молчал.
Он закрыл папку и подвинул её через стол.
— Возьмите. Копию я сделал. Оригинал вернётся на место, и никто ничего не заметит, потому что за двадцать восемь лет эту коробку никто не открывал.
Астахов взял.
— И вот что, — сказал Гринько уже у лестницы. — Я не спрашиваю вас, что вы знаете. Я не хочу этого знать, у меня внуки. Но если вам когда-нибудь понадобится, чтобы в заключении стояло честное «механизм не установлен» вместо удобной ерунды — вы приходите.
— Спасибо.
— Не благодарите, — сказал Гринько. — Я это делаю не для вас. Я это делаю, чтобы в бумагах было правдиво. У меня, знаете, других способов быть порядочным человеком за тридцать один год не нашлось.
Глава 10. Живой огонь
Пётр Игнатьевич Волох, восьмидесяти трёх лет, бывший машинист тепловоза, жил в квартире пятьдесят четыре и не собирался никуда переезжать.
— Вы мне тут расселение не сватайте, — сказал он, впуская их. — Мне восемьдесят три. Я тут сорок лет живу, у меня тут окно на восток.
— Мы не по расселению, Пётр Игнатьевич.
— А по чему?
Астахов сел, не снимая куртки.
— Пётр Игнатьевич, вы четырнадцатого ноября были у нотариуса Пахомовой?
Старик сразу подобрался.
— Был.
— Завещание оформляли?
— Оформлял. — Он посмотрел на них поочерёдно. — А что, нельзя?
— Можно. Кому?
— Тамаре, — сказал Волох. — Из социальной. А кому мне ещё? У меня жена в две тысячи девятом, сын в две тысячи шестнадцатом, внуков нет. Я лежал в ноябре с ногой, так она ко мне через день ходила. Через день, понимаете? Не по бумажке, не по графику. Она мне бельё меняла.
Шмелёв кашлянул.
— Пётр Игнатьевич, а идея чья была? Ваша или её?
— Моя, — твёрдо сказал старик.
— Точно?
— Ну... — Он задумался, и это была честная задумчивость человека, который добросовестно вспоминает. — Она мне рассказывала про свою тётку. Что тётка тоже одна была и что квартира чужим досталась бы. Я и подумал.
— Когда рассказывала?
— В ноябре. Как раз когда с ногой лежал.
Астахов встал и прошёлся по комнате.
Квартира была вылизанная, стариковская: скатерть, сервант, календарь с тепловозом, на подоконнике — герань в трёх горшках.
— Пётр Игнатьевич. У вас под порогом ничего не лежит?
Волох посмотрел на него очень внимательно.
— А вы откуда знаете? — спросил он.
— Значит, лежит.
— Лежала, — сказал старик. — Копейка старая. Мне её Зоя Петровна дала лет пятнадцать назад, когда я овдовел. Сказала: положи под порог и не трогай. Я спросил — зачем. Она сказала: дом старый, под ним вода, а тебе теперь одному спать.
— И где она сейчас?
— Да нету, — сказал Волох с досадой. — Я в ноябре как раз половицу менял, там сгнило всё. Мастера вызвал, он вскрыл, всё вымел, новую доску положил. Я потом хватился — где копейка? Он говорит: не было там ничего, мусор один.
Шмелёв записывал.
— Пётр Игнатьевич, а мастер откуда?
— Так Тамара и нашла, — сказал старик. — Я ж не хожу никуда. Она говорит: Пётр Игнатьич, у вас пол проваливается, давайте я мужичка приведу.
В комнате стало очень тихо.
— Вы после этого мёрзнуть не начали? — спросил Астахов.
Волох поёжился, и это движение было машинальным, и он сам его не заметил.
— Так декабрь же, — сказал он. — Все мёрзнут.
В квартире пятьдесят четыре Астахов остался один в ночь на семнадцатое декабря.
Волоха увезли к дальней родне в Ключи — сказали, что в квартире будут менять электрику, старик