Чужой берег - Игорь Алмазов
А после вспомнил шканцы, полдень, строй и капитана без треуголки.
«Англичане — первые моряки в мире. Кто будет на берегу, пусть глядит и учится. А мы русские, и держаться будете так, чтобы за вас не было стыдно».
И воздух я выпустил.
— Шеффилдская лучше, — на английском сказал я. — Это так.
Маршалл поднял на меня глаза.
— И только?
— И только, — я пожал плечами и заговорил на русском. — Я вам на это отвечу не спором, а тем, что знаю по делу. Ежели у меня в море не станет доброй иглы, я буду шить корабельной, обточив её на бруске. И зашью. Хуже, дольше и грубее, но зашью, потому что другого выхода нет. Ваша сталь лучше. А мои люди должны выжить и на дурной.
Мэри перевела как смогла. Маршалл помолчал. А потом позволил себе короткую усмешку.
— Сколько человек у вас на борту? — спросил он.
— Сто тридцать, — сказал я.
— Сколько вам?
— Двадцать. И лигатур на двести перевязок, ежели по три на каждую.
Маршалл выслушал перевод и сказал что-то, из чего я разобрал сам только первое слово.
— Bis.
— Отец говорит: двадцать найдётся, — сообщила Мэри.
Она принесла второй свёрток, и я пересчитал в нём иглы поштучно, вслух, по-русски, потому что цифры сговаривались легче слов.
Всё было так, как оно должно быть. Мне за два месяца не попалось на шлюпе ни одной вещи, сделанной с таким пониманием того, для чего она предназначена.
Всё я сложил обратно, кроме ножа. Нож так и остался у меня в руке.
Цену он назвал сразу и торговаться не стал.
— Девять фунтов.
Перед портом нам выдали жалованье, как выдают всегда, чтобы люди не сходили на чужой берег без гроша. Меняла дал за них фунт четыре шиллинга.
Их я берёг на нитки да на корпию. Сейчас я выложил на сукно всё, что было моего, и пересчитал так же, вслух.
Фунт четыре шиллинга. Не хватало фунта с лишком. Я собрал деньги обратно в горсть и сказал как есть.
— Больше у меня нет. Ни нынче, ни к вечеру.
Мэри перевела. Отец её выслушал и не ответил.
Он забрал нож у меня из руки, положил его в футляр на своё место, закрыл крышку и придвинул футляр ко мне.
— Берите.
Я перевёл взгляд на Мэри.
— Отец говорит: вы донесёте остальное перед уходом, — сказала она. — Вы стоите тут на рейде не один день.
— А ежели не донесу?
Маршалл ответил сам, коротко, и Мэри перевела так же коротко.
— Тогда он будет знать про русских лекарей то, чего до сих пор не знал.
Я стоял и держал руку на футляре.
Он отдавал инструмент на слово человеку, которого видел час. И положение своё он при этом знал не хуже меня: половинное жалованье, стёртая табличка у двери, дочь при столе вместо помощника.
Набор этот он мог продать за девять фунтов кому угодно на этой улице и продал бы к вечеру.
— Скажите ему, что донесу, — сказал я.
Мэри перевела, и отец её кивнул.
— В моём деле руки живут двадцать лет, — сказал он. — У иных — десять. Дольше живут у тех, кто точит сам. Вы из таких людей. Берегите их.
Мэри перевела, и я не нашёлся с ответом.
— Штаб-лекарю вашему передайте, что на письмо я отвечу завтра, — прибавил Маршалл. — И передайте ему ещё, что людей с такими руками я вижу раз в пять лет.
Он развернулся и пошёл к выходу. И уже в дверях, не оборачиваясь, прибавил на чистом русском:
— Удачи вам, подлекарь Вершинин.
Я стоял и глядел ему в спину, покуда за ним не закрылась дверь.
Он понимал меня с первого слова весь этот час и ни разу этого не показал.
Значит, говоря на английском, он попросту меня проверял. Вот и ответ на вопрос, что я задал ранее сам себе.
* * *
Заворачивала Мэри сама и футляр заворачивала целиком, не разбирая.
Поверх крышки легла вощёная бумага, поверх бумаги — промасленная тряпица; всё вместе — в плотную ткань и бечёвкой крест-накрест.
Внутрь сунула сложенный листок.
Опись, писанная её рукой. Почерк ровный и уверенный, латинские названия, ни единой помарки и столбик цифр справа.
До двери меня проводила Мэри.
Уже на пороге, отодвинув засов, она обернулась.
— Отец завтра режет.
— Что?
— В девятом часу. Нога, выше колена, — она глядела на меня спокойно. — Если русскому лекарю любопытно, никто ему не запретит постоять у стола.
Тут я растерялся. Она предлагала мне то, ради чего я в прошлой жизни ездил бы через полстраны.
Постоять у стола, где режет человек, который делает это тридцать лет и делает наживую, потому что наркоза нет. Увидеть своими глазами, как в этом веке отнимают бедро.
— Приду, — сказал я.
— Приходите к половине девятого. Он не любит, когда опаздывают.
Дверь закрылась, и я пошёл вниз по трём ступеням. Свёрток был тяжелее, чем я думал.
С рейда, издалека, донеслись склянки.
И я вспомнил про люк и про то, что лежит у нас в трюме под старой парусиной.
* * *
К борту я подошёл, когда уже смеркалось, и подниматься по трапу со свёртком под мышкой оказалось делом неудобным.
Одна рука была занята, а трап при волне ходил, и я лез, прижимая свёрток локтем и хватаясь свободной рукой.
Наверху меня остановили по форме.
— Кто идёт?
— Подлекарь Вершинин, — ответил я.
— Проходите, Андрей Ильич.
Вахтенный унтер сказал это, не заглянув в список, и я поймал себя на мелком, но отчётливом удовольствии.
Меня узнают в лицо. За эти месяцы я из мебели при лазарете сделался человеком, которого не надо сверять по бумаге.
А потом он заметил свёрток и потянулся к бечёвке.
— Что несёте?
Порядок этот правильный, я его одобрял. Возвращающихся с берега положено осматривать, иначе половина команды принесёт водку под рубахой.
— Инструмент штаб-лекаря, — сказал я.
Унтер отдёрнул руку.
— Проходите.
Палуба была пустая. Половина команды была на берегу, и от этого корабль звучал для меня иначе. В море он весь скрипит и работает: снасти тянут, палуба ходит. А тут стояла тишина, в которой слышны были только люди. Двое драили. Кто-то стучал молотком у фок-мачты. Где-то вполголоса пели.
Я прошёл мимо крышки грузового люка.
Крышка лежала на месте, а у люка стоял матрос из плотницкой артели и сматывал конец.
Я запомнил его и пошёл дальше.
* * *
Штаб-лекаря Новицкого я застал в лазарете над ведомостями.
Головы он не