Небесный этюд 3 - Слава Лунич
‐ Приживутся.
‐ Ну, раз ты сказал. — Пётр усмехнулся половиной лица.
Под мостом плеснула рыба, и он проводил взглядом круги, пока их не снесло к берегу. Я убрал листок в нагрудный карман к материным письмам. Пётр посидел со мной, пока на мосту не стало совсем темно, потом слез с перил и подал мне руку.
Приказ пришёл восьмого ноября, на другой день после праздника: капитана Соколова уволить в запас по болезни. Ковригин выдал мне бумаги под роспись в столовой, у лапшинского календаря, а последней подсунул ведомость на табак за ноябрь.
‐ Получить не успеешь, а расписаться надо.
Штурман полка в тот же вечер подбил итог в моей лётной книжке и закрыл её своей подписью. Я сдал пистолет в штаб по описи, номер в номер, а шлемофон отнёс на склад. Кладовщик, прежде чем бросить его на полку, вытащил изнутри полосу портянки и отдал мне.
Два последних дня ко мне подходили по одному. Кузьмин молча забрал у меня гимнастёрку и к вечеру вернул с новым подворотничком. Мезенцев развернул свою карту, нашёл на полях майскую запись «Соколов — неделя» и рядом тем же карандашом дописал «Рязань». Косых пришёл с Бурцевым и, глядя в сторону, сообщил, что мои четырнадцать схем до сих пор возит в планшете. Гаврилов ничего не спрашивал. Он придержал крышку чемодана, пока я укладывал вещи, и сам пристроил Клавину банку с мёдом между портянками, чтобы не разбилась, а ушёл, когда я застегнул ремни. Спиридоныч перекрестил меня у кухни, пока Ковригин не видел.
Заболотный пришёл последним, обошёл мой чемодан и подёргал ремни.
‐ Ремни выдержат? Выдержат. А пряжка? — Инженер покачал пряжку пальцем. — Пряжку заменить.
К вечеру он принёс новую пряжку, снятую с немецкого офицерского ремня, сам её поставил и подёргал ещё раз.
Девятого днём я в последний раз забрался в кабину своей бывшей машины и посидел там с открытым фонарём. Кондрат стоял внизу у колеса и ждал. Когда я спустился, он достал из кармана три кожаных кружка, вырезанных из старой краги, и сунул мне в ладонь.
‐ Под ордена. На гражданке такой кожи не найдёшь.
Батя два вечера сам писал мне характеристику от руки, и на КП допоздна горела лампа. В последний вечер я зашёл к нему попрощаться. На стене висела фанерка с составом эскадрилий, и моей фамилии на ней уже не было: командир переписал её в тот же вечер, когда пришёл приказ. Он отложил ручку, долго смотрел на меня и протянул руку через стол.
‐ В марте ты к врачу так и не дошёл. — Батя не отпускал мою руку. — В Рязани дойдёшь. Это приказ.
Готовую характеристику он запечатал в пакет и надписал: Рязанский горвоенкомат. Я отговорил его строить полк утром. Матери в тот же вечер ушло письмо из одного слова: еду.
Уезжал я десятого затемно. На станцию шла попутка из батальона обслуживания с пустыми бочками, и ловить её надо было на шоссе за мостом. Над воротами среднего ангара обвис мокрый ковригинский флаг, у мастерской темнела на дубовой колоде наковальня, у кухни Спиридоныч уже растапливал котёл, и дым стелился по земле. Через поле шли вдоль стоянки, где машины стояли под чехлами, и у моей бывшей Кондрат на ходу поправил чехол на фонаре. Он нёс мой чемодан, а пёс увязался за ним и всю дорогу держался у его сапога. Над каналом лежал туман, и брёвна настила под ногами были мокрые и скользкие.
На шоссе пришлось ждать. Мимо проехала подвода немца-молочника, бидоны в ней звякали на каждой выбоине. Кондрат поставил чемодан на обочину и закурил, прикрывая спичку ладонями.
‐ Ты бросай уже, — сказал я.
‐ Ты там тоже не начинай. Он затянулся.
«Студебеккер» вынырнул из тумана с зажжёнными фарами и встал, не доезжая. Я закинул чемодан через борт и залез в кузов, пока Кондрат держал пса за загривок. Механик хлопнул ладонью по борту, и машина тронулась. Он так и стоял у обочины с рукой на загривке у пса, пока туман за поворотом не скрыл их обоих.
Глава 22
«Студебеккер» довёз меня до станции за каналом, когда только начало светать. Шофёр подал мне чемодан и поехал к складу сгружать бочки, а я пошёл искать коменданта.
Бумаги лежали в плотном конверте, который Ковригин велел держать за пазухой, а не в чемодане. Они были те же, что в сорок третьем, только вели теперь в обратную сторону: предписание явиться в Рязанский горвоенкомат для постановки на учёт не позднее двадцать пятого ноября, продовольственный, вещевой и денежный аттестаты и воинское требование на проезд. Военный комендант, старший лейтенант с воспалёнными от недосыпа глазами, поставил в предписании штамп с числом и определил меня в эшелон второй очереди, который уходил на Москву после полудня.
Эшелон собрали из теплушек, а в голове прицепили старый немецкий пассажирский вагон для начальника эшелона и офицеров. В моём купе ехали майор-интендант с двумя чемоданами, которые он даже ночью просыпался и проверял, и медсестра из армейского госпиталя, старший сержант, возвращавшаяся в Калугу.
Окна до половины были заколочены фанерой. Двери теплушек держали приоткрытыми, из щелей тянуло дымом от печек, и на каждой остановке демобилизованные спрыгивали на насыпь с котелками и чайниками и бежали за кипятком.
Варшаву проехали ночью. В Бресте эшелон простоял полдня. Пограничники шли по вагонам, проверяли документы и заглядывали в мешки.
У интенданта они велели открыть оба чемодана. В одном лежали отрезы сукна, свёрнутые в трубки, в другом швейная машинка, обмотанная полотенцами. Старший наряда долго листал его бумаги, потом что-то вписал в них и вернул, а интендант до самого Минска сидел на чемоданах и ни с кем не разговаривал.
Комендант станции поставил мне второй штамп. Кипяток на перроне давали из бака с краном, и медсестра принесла полный чайник на всё купе. Разливая по кружкам, она спросила, куда я еду.
‐ В Рязань. К матери.
‐ Знает уже, что едете?
‐ Написал ей одно слово «еду».
‐ И только? — Медсестра покачала головой. — Она же теперь каждый поезд встречать будет.
Утром за окном показалась Белоруссия. Летом сорок четвёртого я видел её с полутора тысяч, зелёнеющую, с ниточками дорог и тёмными пятнами лесов.
Эшелон полз потихоньку мимо деревни, от которой остались печи посреди огородов. За огородами дымили землянки, крытые дёрном. На