Эхо симбиота. Том II. Чужая жизнь - Дмитрий (Michael Smith)
О Гумбольдте я узнал позже.
Как обычно, история прошла совсем рядом и даже не поздоровалась.
* * *
— Так вы его пропустили, — сказал Руднёв, когда я вернулся.
— Кого именно?
— Немца. Учёного. Про которого весь город неделю говорил.
Он назвал фамилию.
Я замер с ремнём в руках.
— Гумбольдт?
— Вы знакомы?
— Лично нет.
— А вид у вас сейчас такой, будто он задолжал вам деньги.
Я сел напротив.
— В моё время его знают. Очень хорошо знают. География, природа, исследования… много чего его именем названо.
Руднёв заинтересовался уже серьёзно.
— И что он откроет здесь?
— Не помню. Вот в этом вся прелесть моих знаний. Я могу сказать вам, что человек великий, что его фамилию будут помнить двести лет, а чем именно закончилась эта поездка, понятия не имею.
— Наконец-то полезная характеристика будущего.
— Какая?
— Оно не избавляет от необходимости читать.
Через неделю он достал где-то пересказ визита Гумбольдта и с удовольствием пересказывал мне подробности, которых я не знал. Особенно его забавляло, что великий учёный интересовался тем же золотом, ради которого я ползал по ручьям почти на четвереньках.
— Представляете, — говорил Алексей Матвеевич, — можно было просто стать учёным и ездить по казённому приглашению. Без тайных ночёвок и спрятанных самородков.
— Для этого сначала надо было стать Гумбольдтом.
— Вы всегда находите препятствия.
Я ответил, что ему-то легко говорить: его статья хотя бы существует под собственным именем. Он перестал улыбаться.
Статья действительно существовала. За последние годы Руднёв отправил ещё несколько заметок о различиях крови и предварительных пробах перед переливанием. Первая вызвала споры, вторая — меньше насмешек, третью приняли уже без ощущения, что из Омска прислали записки сумасшедшего.
Славы не случилось.
Но фамилию знали.
И именно поэтому в наш дом всё чаще приходили письма от людей, которые хотели не научного объяснения, а спасения.
После Саввы Артемьева я начал ненавидеть такие письма.
В каждом было одно и то же, только разными словами: человек умирает, вы ведь занимаетесь кровью, говорят, у вас бывают необычные результаты, сколько это будет стоить и когда приезжать.
Руднёв отвечал почти всем.
Иногда подробно.
— Зачем? — спросил я однажды. — Вы всё равно половине откажете.
— Затем, что у человека, которому отказали молча, останется впечатление, будто мы могли помочь и не захотели. А если объяснить, что именно умеем и чего не умеем, у него хотя бы будет честный ответ.
— Честный ответ редко утешает.
— Медицина вообще плохо устроена для утешения. Священник в этом отношении удобнее.
Он писал медленно, с паузами, и я видел, как после каждого письма он растирает кисть.
Однажды я предложил нанять человека для переписки.
— Чтобы он отвечал за меня на медицинские вопросы?
— Чтобы переписывал ваши слова. Вы диктуете, он пишет.
— А потом весь Омск читает, кому я отказал и почему?
— Найдём такого, который умеет молчать.
— Вы двадцать лет ищете способ передать симбиота и до сих пор знаете только одного человека, который умеет молчать. Себя. И то временами сомнительно.
Он был прав, и разговор закончился. Но через несколько месяцев Пётр всё-таки появился — не тот Пётр, которого мы похоронили, а новый госпитальный писарь с совершенно другим характером. Его звали Фёдором, он был старше, женат и обладал редким качеством: не интересовался ничем, что не увеличивало его жалованья. Руднёв разрешил ему переписывать обычные письма и держал исследовательские тетради отдельно.
Мне эта осторожность нравилась.
После декабристов, после разговоров о тайных обществах, после моих собственных незаконных вылазок за золотом я всё меньше верил в полезность лишних посвящённых.
Тайна симбиота оставалась между нами двумя.
Так было проще.
И страшнее.
Потому что если Руднёв умрёт, мне больше не с кем будет даже спорить о том, что я такое.
* * *
К январю 1830 года все справки наконец сошлись.
Командир вызвал меня утром. В кабинете было душно: печь топили так, будто за стеной стоял не сибирский мороз, а осаждающая армия. На столе лежали две папки, песочница для чернил и мой формулярный список.
— Значит, Андреев, срок выслужен.
— Так точно.
— Жалоб на решение нет?
Я едва не переспросил.
— На отставку?
— Бывает всякое. Некоторые остаются. Жалованье, место, привычка. Вы человек опытный. При штабе пригодились бы.
Вот этого я не ожидал.
Не предложение остаться — такое обсуждали раньше. Не ожидал собственного замешательства.
Двадцать пять лет я считал дни до свободы. Ещё в деревне, когда мне впервые сказали срок, цифра показалась больше человеческой жизни. Потом перестала быть числом и превратилась в походы, имена, могилы, зимовки, ранения, повышения, переводы. Армия отняла у меня почти всю молодость этого тела и одновременно дала всё, что я имел в новом мире: Тимофея, Руднёва, навык держаться среди людей, возможность не остаться крепостным крестьянином до смерти.
Теперь мне предлагали просто продолжить.
— Нет, ваше благородие. Благодарю. Но нет.
Командир покивал, словно другого ответа и не ждал.
— Дело у вас своё есть, говорят.
Я насторожился.
— Небольшое снабжение.
— Небольшое. Мне вчера жаловались, что вы цену на хороший инструмент держите ниже двух купцов разом. Очень небольшое.
Я промолчал.
Он усмехнулся.
— Не бойтесь. Я не торговый пристав. Только не забывайте: пока бумаги не получили и из списков не исключены, вы всё ещё на службе. Не устроьте напоследок приключение.
Это прозвучало почти как проклятие.
Я следующие две недели старался не отходить от дома дальше госпиталя.
Когда документ наконец оказался у меня, я прочитал его дважды. Потом третий раз — уже не потому, что не понял, а потому что хотел запомнить каждую складку бумаги.
Память услужливо сохранила всё.
Я вышел за ворота.
Караульный отдал честь.
Я автоматически ответил.
Прошёл двадцать шагов и остановился.
Никто не окликнул.
Никто не спросил, куда направляюсь.
Никому не требовалось объяснение.
Свобода оказалась не открытой дверью.
Она оказалась отсутствием человека за спиной.
Я стоял посреди улицы и не знал, куда идти первым делом.
Домой?
К Руднёву?
На склад?
В трактир, напиться просто потому, что теперь можно?
Последняя мысль показалась настолько глупой, что я выбрал её.
До трактира дошёл,