Аутсайдер. Символическая фигура современности - Ральф Конерсман
На краткий, драгоценный миг схемы и конструкции, отделявшие «я» от мира, перестают работать, и все обретает свое место. Путь к близости с самим собой проходит через такие мгновения близости с миром.
Опыт подобного рода носит чувственный, но также и телесный характер. Именно на таком наслаждении, которое преступно игнорирует академическая эстетика, делает акцент воспоминание Руссо. Непосредственное sentiment de l’existence[8], встречающееся как эстетический опыт, позволяет ощутить неотъемлемую основу существования, которой обладает даже «несчастный, отлученный от человеческого общества», и «ни судьба, ни люди не в силах отнять ее у него».
У Руссо нужно слышать, как его высказывания противоречат современной вере в приоритет социального, но в то же время не поддаваться искушению, как некоторые после него, формально обустроиться в этом противлении. Ощущение экзистенции обязано искусной балансировке, которой, по крайней мере на мгновения, удается приостановить действие схем неприятия.
В теоретическом плане бризантный потенциал этого ощущения заключается в том, что оно выводит из замешательства: пускай легко сказать «я», но этим не достигнуть того, что феноменология называет «наполненным созерцанием». Картины и сцены автобиографического письма – так звучала идея процветающего в ту эпоху жанра – призваны восполнить этот пробел. В частности, «Исповедь» стремится придать пластичность тому, на кого указывает «я» текста, а однажды сформулированную уникальность того, кто говорит, утвердить как то, что она есть. Говорит и называет себя «я» не один из бесчисленных экземпляров, но тот единственный, особенный и неповторимый, и как таковой – он сам.
В этом моменте речь не идет о том, быть частью целого или не быть, соответствовать ожиданиям или нет. Речь о том, чтобы дистанцироваться от действительности социального, обрушивающейся на индивида и претендующей на статус безусловности, и через экзистенцию открыть такую форму бытия, которая не растворится в социальном препарировании действительности.
Мгновенное и мгновенно очевидное, ведомое эстетикой согласие с миром природы открывает путь к согласию с самим собой. Претензия на то, чтобы владеть собой и, более того, определять себя,– претензия на автономию,– это следующий закономерный шаг. От сцены на берегу из пятой «прогулки» протягивается прямая линия к частно-политическому жизненному правилу Канта, читавшего Руссо: добиться «власти над самим собой», закрепить ее и не давать ни внешним, ни внутренним силам «господствовать над собой»[9].
В понятии экзистенции обретает форму идея самобытности. Контуры этой концепции складываются на фоне мира, который все громче заявляет о себе как о социальном мире и готов терпеть самоотнесенность отдельного человека только там, где остается несомненным его собственное первенство.
Ситуация обостряется, если, как в данном случае, человек отказывается предъявлять свои должности или функции, таланты или заслуги, причины или мотивы, которые позволили бы объяснить его аномалию и устранить проблему в рамках общепринятой практики.
Интенсивность «Исповеди» обусловлена решимостью, с которой она не желает оправдываться и объясняться. Говорящее здесь «я» не восстает и не играет в героя – вариант, который Руссо действительно рассматривал, но в итоге отверг. Даже если его высказывания порой скатываются в сентиментальность, он никогда не приносит извинений, чтобы однажды – кто знает – все же оказаться допущенным в зону признания.
Исповедующийся принимает собственное исключение. Этот сдержанный, но отнюдь не двусмысленный жест несогбенности и несломленности и есть истинный афронт. Говорящее «я» остается непреклонным; оно признает собственный статус и предложение за предложением наполняет его жизнью.
Здесь уже намечается то, что войдет в зародившееся чуть позже толкование понятия: аутсайдерами будут считаться и называться те, кто не может ни предъявить заслуг, ни предоставить объяснений.
Господствующей нормальности, которая уже при первом его появлении в качестве философского писателя навязала ему роль, автор «Исповеди» противопоставляет иную и – на основе уже одной этой инаковости – диссидентскую нормальность. В такой нормальности, воплощенной художественными средствами, значение имеет лишь то, что со времен Античности называется характером: то, что делает соответствующих людей устойчивыми как к одобрению, так и к нападкам, что не дает им сойти с пути и раскрывается в ходе их жизни.
Различие акцентов яснее ясного. Если заимствованная из театрального мира метафора роли определяет принадлежность к общности, в принципе не подлежащую пересмотру, то характер утверждает нечто безусловно данное: «Живой чекан», говоря словами Гёте, «природой отчеканен»[10]. «Я» в «Исповеди» есть основание самого себя. Ecce homo[11].
3К первым четырем предложениям вступительной главы, которые все начинаются со слова «я», Руссо добавляет еще одно, точно отражающее суть конфликта: «Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною».
Впечатление резкости, которое до сих пор производит стаккато этих я-предложений, целиком служит автобиографическому замыслу. С провокационной ясностью они раскрывают противоречия, которые проступают уже сейчас, в период брожения модерна, а в дальнейшем будут лишь усугубляться. В первую очередь это несоответствие между бравурными ожиданиями homme social[12], который всегда превосходит себя и свою эпоху, и трезвой реальностью homme solitaire[13], осознающего свою отнесенность собственному, протекающему здесь и сейчас времени жизни.
Из таких трений и питается конфликт. Коллективы можно обольстить, им легко придать форму, они покладисты и, как знает каждый статистик, предсказуемы. С индивидами, стоит им пробудиться и осознать себя, все уже не так определенно.
Безусловно, именно Руссо, теоретик общей воли, заострил внимание на законах социального. Но он назвал и цену, которую общество, понимающее себя как свой собственный проект, должно требовать от всякого отдельного человека.
Цена эта заключается в том, что общество, поскольку ему приходится людей «забирать», «увлекать» и даже, как принято теперь говорить, «обнимать», не может поступить иначе, кроме как приспособить «человеческую природу» к своей собственной программе, «переиначить» ее, как говорит Руссо, и сделать пригодной для своих целей. Как заявляется далее в трактате «Об общественном договоре» (ср. кн. 2, гл. VII), оно должно «отнять у человека его собственные силы и дать ему взамен другие, которые были бы для него чужими и которыми он не мог бы пользоваться без содействия других»[14].
Модерн с самого начала определяет этическое через социальное, а социальное через политическое. Люди должны искать согласия не просто с самими собой, как предполагало классическое «стань тем, кто ты есть», но с обществом, обращающимся к ним как общность «мы». Здесь прослеживаются уже ставшие привычными практики вординга и фрейминга: ради себя самого и собственного сохранения общество должно отвести людей от самих себя, убедить их понимать себя частью некоего всеобъемлющего целого – частью большого «мы».
Сложившееся таким образом давление лояльности, с одной стороны, не дает вопросу о принадлежности утратить свою актуальность, а с другой – не позволяет оставить его бесспорным. В неподвижном мире феодальной