Полтора аршина - Александр Фрост
Он написал уряднику того стана, в котором значилась деревня Заречье, и написал по всей форме, на бланке московского сыскного отделения, — потому что за три года выучил: письмо от частного лица в деревню идёт месяц и остаётся без ответа, а бумага с гербом идёт неделю.
Основания в письме он не указал вовсе.
Он просил сообщить сведения о смерти Кузьминой Аграфены Сидоровой, последовавшей в апреле сего года: от чего, при каких обстоятельствах, кто свидетельствовал и производилось ли врачебное освидетельствование.
Ждал он его двенадцать дней и за эти двенадцать дней трижды садился писать в Заречье сам — и трижды рвал написанное.
Написать было нечего.
Он не мог спросить у крестьянской семьи, не светилась ли у них в сундуке медная бляха. Он не мог объяснить, почему московский чиновник интересуется смертью их матери. И он не мог приехать без всякого основания: в деревне человек, приехавший ни за чем, обсуждается месяц.
Оставалось ждать бумаги от урядника.
Ответ пришёл двадцатого мая.
Урядник — судя по почерку, немолодой и добросовестный — сообщал следующее.
Кузьмина Аграфена Сидорова, крестьянская вдова пятидесяти девяти лет, умерла в деревне Заречье десятого апреля.
Врачебного освидетельствования не производилось: фельдшер в двадцати двух верстах, вызывать не посылали.
Причина смерти в метрической книге записана со слов родных: «отъ старости».
Погребена на приходском кладбище двенадцатого апреля.
И — приписка, ради которой, как понял Морозов, письмо и стоило посылать.
«А кромѣ того доношу, что въ означенномъ дворѣ Кузьминыхъ въ февралѣ мѣсяцѣ была кража: унесено бѣльё и мѣдная посуда. Дознаніе производилось, виновные не обнаружены».
Кража. Февраль.
Морозов прочёл это трижды.
Женщина слегла на Рождество. В феврале в доме была кража. Десятого апреля она умерла.
Он взял чистый лист и написал наверху — по привычке, как писал всегда, начиная новое дело:
«По дѣлу о смерти Кузьминой А. С.»
И под этим — первый вопрос:
«Что унесли изъ мѣдной посуды».
Прежде Пересветова он поговорил с Бекетовым.
Аполлинарий Львович выслушал ту часть, которую можно было изложить, — что в Тверской губернии умерла женщина, что в том же дворе была кража и что Морозов полагает связь, — и задал два вопроса.
— Первый: заявление есть?
— Нет.
— Второй: кто потерпевший?
— По краже — семья Кузьминых.
— То есть, — сказал Бекетов, — вы едете в чужую губернию по делу, где потерпевшие ни на что не жалуются, дознание производил урядник и виновных не нашёл.
— Именно так.
Бекетов снял пенсне.
— Александр Петрович, я вам это говорю четвёртый год и скажу в четвёртый раз: вы ведёте два ряда дел. Один в производстве, другой в тетради. И я не спрашиваю, что во втором.
— Не спрашиваете.
— Не спрашиваю, — сказал он. — Но я вам напишу бумагу.
— Какую?
— Отношение к тверскому уездному полицейскому управлению, — сказал Бекетов. — О содействии чиновнику московского сыскного отделения, командированному по делу, связанному с производством о краже. Формально безупречно: у нас в производстве действительно есть кража — та, февральская, к которой вы имеете отношение как лицо, доставившее сведения.
— Аполлинарий Львович, это натяжка.
— Это натяжка, — согласился Бекетов. — Но она законна, а без неё вас в Заречье не пустят дальше околицы.
К Пересветову он пошёл на другой день.
Начальник отделения выслушал изложение — то, которое Морозов приготовил и которое содержало ровно столько правды, сколько можно было изложить, — и посмотрел поверх очков.
— Александр Петрович. Вы просите командировку в Тверскую губернию по делу о смерти старухи пятидесяти девяти лет от старости.
— Так точно.
— При том что дознания не возбуждено и никто ничего не заявлял.
— Так точно.
Пересветов помолчал.
За три года они разговаривали так шестой раз, и оба знали заведённый порядок этих разговоров.
— Что там на самом деле? — спросил он.
— Кража, — сказал Морозов. — В феврале в том же дворе украли бельё и медную посуду, дознание производилось, виновных не нашли. Я полагаю, что из посуды унесли одну определённую вещь и что смерть с этим связана.
— Каким образом?
— Не знаю, — сказал Морозов честно.
— И вы поедете за пятьсот вёрст, не зная, каким образом.
— Поеду.
Начальник отделения побарабанил пальцами по столу.
— Даю четыре дня, — сказал он. — Не командировку: отпуск. Проездные за свой счёт.
— Благодарю.
— Не благодарите. — Пересветов снял очки, и лицо у него сделалось усталое. — Александр Петрович, я вам скажу то, чего прежде не говорил. Я четвёртый год смотрю, как вы ездите за свой счёт по делам, которых у нас в производстве нет: в Тобольскую губернию дважды, в Нижегородскую в феврале, теперь в Тверскую.
— Я не...
— Погодите. Я не в упрёк. — Он положил очки на стол. — Я о другом. Ежели с вами что-нибудь случится, я об этих ваших делах не буду знать ничего и не смогу ни объяснить, ни защитить. И это меня, признаться, беспокоит.
Морозов помолчал.
— Аркадий Ильич, — сказал он. — Я вам оставлю конверт.
— Опять конверт?
— Опять, — сказал Морозов. — Третий за три года.
Прежде отъезда он сделал две вещи.
Написал Свищову в Тюмень — коротко, без подробностей: сообщал, что едет в Тверскую губернию по случаю, о котором писал в марте, и просил передать хозяину, что известит по возвращении.
И достал из шкафа вещественных доказательств застёжку с оленьей мордой.
Достал законно: она третий год лежала там по угарному делу, и Морозов, как чиновник, ведший производство, имел право её осмотреть, о чём и сделал запись в журнале.
Он унёс её в пустую комнату, притворил дверь и постоял в темноте.
Она светилась.
Ровно, густо, как в декабре двенадцатого года.
Он вернул её на место, запер шкаф и расписался в журнале — и только после этого поехал на вокзал.
Ему нужно было убедиться, что дело не в нём.
Конверт он оставил у Пересветова в тот же день.
В нём лежало четыре листа, и содержание их Морозов обдумывал два вечера.
Первый лист: куда едет и зачем, изложенное так, чтобы человек, читающий его без подготовки, не счёл автора помешанным.
Второй: распоряжения по столу.
Третий: список тех, кому следует сообщить, — Бекетов, Гвоздёв, Штейн в Петрограде, Свищов в Тюмени.