Правнук Петра - Алексей Лапышев
Луцк смотрел на нас.
Из-под навесов, из дверей лавок, из окон домов. Молча. Настороженно. Иногда с надеждой. Иногда со страхом.
Город был не слишком велик, но плотен, стар, перемешан, как хорошее тесто, в которое веками добавляли новые руки, привычки, веры и обиды. Каменные дома сменялись деревянными, крыши — тесовые, гонтовые, черепичные — стояли вперемешку. Над улицами возвышались башни католических монастырей, православные купола, колокольни. Где-то пахло свежим хлебом, где-то мокрой шерстью, конским навозом, дымом и рекой.
А ещё город пах тревогой.
Её я научился чувствовать давно. В другой жизни. В другой войне. В десятке других войн, если честно.
Когда люди слишком тихи — это не всегда значит, что они смирились.
Иногда это значит, что они ждут.
Наш дом находился недалеко от замка, в стороне от главной площади. Дом был крепкий, двухэтажный, каменный, с тесной верандой, небольшим садом и высокой оградой. Его спешно приготовили местные власти, а потом ещё раз проверили люди Шешковского, после чего прежний хозяин, как мне доложили, внезапно вспомнил, что давно хотел пожить у родственников в дальнем имении.
Я спешился, помог Ане сойти на землю и оглядел дом.
— Ну? — спросила она. — Похоже на дворец?
— Если бы дворцы были такими маленькими, жить в них было бы проще.
— Тебе всё большое не нравится.
— Мне не нравится большое, в котором много пустых комнат и слишком много людей, готовых спрятаться за занавеской.
— Романтик.
— Практик.
Она взяла меня под руку.
— И всё-таки красивый дом.
Дом действительно был красив. Скромно красив. С резными наличниками, потемневшими от времени, с белёными стенами первого этажа, с виноградом, уже поползшим по ограде. На веранде стояли две скамьи, а в саду — старая груша, под которой легко можно было поставить стол.
— Здесь ужинать будем, — сразу решила Аня.
— Мы только приехали.
— Вот именно. В доме ещё пыль, люди, сундуки, бумаги, охрана и твои генералы. А на веранде — воздух.
— Ты забыла дождь.
— Дождь закончится.
И он действительно закончился.
Будто услышал её.
Через два часа Луцк уже кричал.
Не весь, конечно. Но главная площадь у ратуши наполнилась так быстро, словно люди с утра стояли за углами и ждали, кто первым даст сигнал.
Сначала кто-то требовал защитить православные церкви.
Потом другие закричали, что католиков хотят согнать с земли.
Третьи кричали про шляхетские права.
Четвёртые — про городские вольности.
Пятые — про налоги.
Шестые — про то, что виноваты поляки.
Седьмые тут же кричали, что виноваты русские.
Восьмые просто кричали, потому что стоять молча среди толпы им было невозможно.
Я стоял на ступенях ратуши и смотрел на всё это, чувствуя, как во мне медленно поднимается не злость даже, а усталое раздражение.
— Ну да, — подумал я. — Приехали. Новая земля, новые люди, новые надежды. И старое доброе человеческое занятие — делить друг друга на правильных и неправильных.
Рядом стояла Аня, в тёмно-синем платье, без лишних украшений. Только маленький крестик на шее и тонкая цепочка, которую я подарил ей ещё на станции — тогда, когда она впервые увидела небо без солнца и не испугалась.
За нами — ближний круг.
Юсупов, спокойный, почти ленивый на вид.
Суворов, напротив, неподвижный и собранный, как натянутая струна.
Шешковский, который уже наверняка знал, кто начал шум и кто кому заплатил.
Бек Черкасский с лицом человека, готового одним взглядом пристыдить половину площади.
Новгородцы держались чуть в стороне. Родька смотрел на толпу мрачно, Фрося — тревожно, Дарка — с любопытством, а Груня уже перехватила палку поудобнее.
Гвардия стояла по краям площади ровными линиями. Без ружей наперевес. Пока без ружей.
Я видел лица.
Старик в мокрой шапке — злой, потому что ему страшно.
Молодая женщина с ребёнком — молчит, но смотрит внимательно.
Двое молодых шляхтичей в дорогих, но уже запачканных плащах — слишком уверены в себе. Значит, пришли не просто слушать.
Священник в чёрном облачении — усталый, но честный.
Ксёндз — напряжённый, бледный, но тоже без той злобы, которую старались разжечь вокруг.
Торговцы. Ремесленники. Возчики. Солдаты старого гарнизона, уже снявшие польские знаки, но ещё не понимающие, кому теперь служить.
И вдруг я понял главное.
Они не знали, чего хотят.
Им двадцать лет объясняли, что виноват сосед. Сто лет объясняли, что виновата другая вера. Двести — что виноват другой язык. А те, кто сидел выше, спокойно собирали деньги, земли, привилегии и чужую кровь.
Я поднял руку.
Не резко.
Просто поднял.
И площадь начала стихать.
Сначала замолчали те, кто стоял ближе. Потом люди дальше увидели, что происходит. Крики стали реже. Кто-то ещё пытался перекричать остальных, но его тут же одёрнули свои же.
Через минуту площадь стояла почти тихая.
Я шагнул вперёд.
— Народ русский, чего кричим, чего хотим?
Голос мой не был громким. Но я говорил так, как учился говорить давно — когда надо, чтобы слышали не ушами, а внутри.
— Перед вами император Великой Руси, частью которой являетесь и вы сами. Нас очень долго пытались растащить по разным комнатам. Одних назвали одними, других другими, третьих убедили, что сосед — враг, а человек иной веры уже не человек вовсе.
Я медленно обвёл взглядом площадь.
— Но мы соберёмся обратно. Сядем за одним столом. Как было тогда, когда были велики и едины.
Кто-то перекрестился.
Кто-то опустил голову.
— Люди разные. Родина одна. Посмотрите за мою спину.
Я повернулся чуть в сторону.
За мной стояли русские гвардейцы. Казаки. Татарские всадники. Калмыки. Кавказцы. Новгородцы. Молодые дворяне и вчерашние сироты. Люди с разными лицами, разными молитвами, разными привычками.
— Там казаки