Второй шанс для Лекаря. Том 4 - Алексей Аржанов
— Чудо, — согласился я. — У нас в больнице всякое чудо об чью-нибудь голову делается. Такой уж порядок.
Довести эту мысль до конца мне не дали. С кухни закричали.
Кричали так, как кричат при настоящей беде, в несколько глоток разом. Никитина я оставил при пациентах, а сам рванул на кухню. Со мной тут же увязался Плетнёв, который почему-то до сих пор ещё не ушёл домой. Задержался, видимо, над своими скорбными листами.
На кухне были пар, запах рыбы и крови. Первый постный день, кухарки с рассвета рубили мороженую рыбу и грибы на полторы сотни ртов, работы было немерено. И поварёнок, парнишка лет пятнадцати, рубил вместе со всеми, покуда топор не соскользнул с мёрзлого судака.
Он сидел на полу у колоды, белый, и держался левой рукой за правое предплечье, а из-под пальцев его толчками, в лад сердцу, выбивало алым. Струя доставала чуть ли не до соседней стены, я это увидел от дверей. Бабы вокруг голосили и совали ему под руку тряпки, одна побежала за паутиной, другая кричала про калёное железо.
Артерия. В моём веке это звалось артериальным кровотечением, и на всё про всё у нас с парнишкой было минут пять.
С таким кровотечением люди долго не живут.
— Тихо! — Кухня замолкла. — Паутину брось!
Паутины ещё только не хватало… Век за веком знахари пихали этот войлок из пыли и сухого паучьего помета во все порезы, свято веря, что она свертывает кровь. На мелкой царапине волокна, может, и зацепят сгусток, но в глубокой ране паутина — это гарантированный столбняк, сепсис и гниение заживо. А против фонтана из пробитой плечевой артерии она и вовсе что соломинка против плотины.
— Дык паутину завсегда кладут, батюшка! — ахнула старшая кухарка, прижимая к груди своё мохнатое сокровище. — От бабки ещё заведено, кровь унимать!
— Вот и снеси её бабке. Вместе с пауком, — я уже опускался на колено. — В рану её — только через мою голову. Железо калёное тоже не трогать. Родион Трифоныч, за мной, светите!
Я упал на колено, отвёл его руку и прижал большим пальцем выше раны, там, где артерия идёт по кости. Струя осела и успокоилась. Парнишка глядел на меня огромными глазами и мелко трясся.
— Жить будешь, — сказал я ему. — Рука при тебе останется. А пока терпи.
Дальше мы работали вдвоём и работали, к моему удивлению, слаженно, как работают люди, делавшие это вместе сотню раз. Плетнёв, ни слова не спрашивая, уже резал рукав, уже подставлял лохань, уже держал свечу так, как надобно держать, сбоку и не в глаза. Руки его, те самые отдельные от смущения руки, знали дело сами.
В ране, в глубине, виднелся пересечённый сосуд, и края его при каждом ударе сердца вздрагивали. Здешний век предложил бы жгут до синевы, а после калёное железо или крючок с ниткой в четыре чужие руки. У меня было лучше.
Я достал из футляра шамшевские щипцы.
— Свет ближе. Палец сейчас отпущу, крови будет на два счёта. Раз… два!
Я отпустил, поймал губками вздрогнувший сосуд и сжал. Защёлка щёлкнула сухо, зуб вошёл в зуб.
И всё. Щипцы повисли в ране, держа артерию за меня, и обе руки мои были свободны. Кровь встала. Я перевёл дух и услышал, как за спиной охнула кухарка.
— Держит сама… — прошептал Плетнёв, глядя на висящий инструмент. — Господи. Держит же сама!
— Держит, — согласился я. — На то и придумана. Нитку.
Перевязать пересечённый сосуд при наложенном зажиме было уже делом техники, спокойным и почти домашним. Я вязал, Плетнёв подавал и промокал, парнишка сопел и терпел, и через четверть часа рука его лежала в повязке, а сам он пил воду с мёдом и бледнел. Но выглядел уже здоровее, чем раньше.
— Барин… — Голос у него ещё дрожал. — А стругать я смогу? Мне кухарка обещалась, что до поварского дела допустит, ежели…
— Сможешь. И стругать, и до поварского дела дорастёшь. — Я затянул повязку. — Только уговор. Мёрзлую рыбу впредь рубишь не спеша и глядя на топор, а не на девок. Понял меня?
Парнишка залился краской так, что бледность его прошла разом, и по кухне, несмотря на весь пережитый ужас, прокатился смешок, к которому я охотно присоединился. Выходит, глядел-таки на девок. Выходит, жить будет.
Кухарок я успокоил и велел рубщикам работать по двое, мёрзлое с плеча не сечь. А после вышел с Плетнёвым в сени, и там, в полутьме, сказал ему то, что решил ещё над раной.
— Родион Трифоныч. Я ставлю при больнице новое отделение. Для привозных раненых, чтобы гниль их не ела. Слыхали, поди?
— Слыхал… — Он опять начал каменеть.
— Мне туда нужны лекари. Свои, кому я верю. — Я взглянул ему в глаза. — Идите ко мне. Ночные дежурства оставлю за вами, коли они вам милы. А листы ваши я поутру перечитал все до одного. Так вот, у нас в отделении все станут писать так, как пишете вы. Это я вам обещаю.
Плетнёв молчал долго. Пятна на его лице у меня на глазах проступили и сошли.
— Господин Салтыков… — выговорил он наконец. — Я ведь знаю, что обо мне говорят. Косноязычный, дескать, с больными говорить не умеет… Всё правда. Не умею. — Он сглотнул. — А вы меня… по листам, стало быть?
— По листам. И по рукам. Я нынче с вами над артерией стоял, Родион Трифоныч, мне довольно.
— Тогда пойду, — сказал он просто. И вдруг поклонился, неловко, по-семинарски, и ушёл в покой быстрым шагом, не оглядываясь.
А я остался в сенях и подумал о том, что утром, каюсь, успел записать его в подозреваемые. Робкий ночной лекарь, пропустивший чужого. Вот тебе и робкий. Человек полгода писал листы, по которым нынче нашёлся след, и человек этот час назад держал мне свет над раной так, как не всякий хирург удержит.
Зря его подозревал. Парень-то хороший.
С Тихоном Ковалёвым я говорил после обеда, в его закутке при списках, вполголоса. Даже после выздоровления дочери он у нас так и остался служить при больнице.
— Помнишь, Тихон, ты говорил, счёты наши подождут до мирного времени?
— Помню, барин. — Он отложил перо и уставился на меня внимательно. — Стало быть, пришло время?
— Пришло, только счёты будут другие. — Я присел рядом. — Мне надобно сыскать в городе человека. Тихо, без полиции, без шума. Человек прячется, имени называть не