Второй шанс для Лекаря. Том 4 - Алексей Аржанов
* * *
Записка от немца-инструментальщика пришла ко мне в четверг. Он сообщил, что первые заказанные мной инструменты уже готовы, и звал поглядеть.
Все одиннадцать пунктов он, разумеется, состряпать ещё не успел, но посмотреть то, что уже готово, я хотел страстно.
Поэтому шёл я за Литейный, признаться, с колотящимся сердцем.
На зелёном сукне у окна меня дожидались три вещи. Расширитель с винтом и кремальерой, о двух зеркальных лапках. Пара острых крючьев с гранёными черенками. И зонд желобоватый, длинный, с оливой на конце.
Я взял расширитель, развёл лапки, довернул винт. Он встал и держал развод сам, намертво, и сукно под ним было ни при чём. В моём веке я брал такой из лотка не глядя, и пользовался им очень много раз.
Даже чудно было снова взять его в руки. Будто он переместился сюда вслед за мной, прямиком из будущего.
— По чертёжику вашему, точь-в-точь, — гудел мастер. — Только кремальеру я переложил на левую сторону, под большой палец, так способнее. Пробуйте, пробуйте!
Я пробовал. Сталь звенела чисто, лапки ходили мягко, винт держал намертво. Три вещи из одиннадцати. Начало положено, и положено доброе.
— Остальные нумера к Пасхе поспеют, — пообещал мастер. — Окромя иглодержателя. С иглодержателем вашим повожусь, там замок вы сочинили уж больно хитрый.
Домой я вёз свёрток за пазухой, и думал о том, что Порфирий Данилыч Шамшев, узнав про эту мастерскую, будет ворчать неделю.
Ничего. Переживёт. Сам сказал, соперникам вперёд не сказывают!
У Бутурлиных меня в тот вечер перехватили ещё в передней.
Митька с Николенькой возникли по обе стороны от меня, как два караульных, и по лицам их я понял, что дело у них чуть ли не государственной важности.
— Михайло Алексеич, а Лука Осипович скоро воротится? — выпалил Николенька.
— А то этот семинарист нас латынью замучил вовсе! — подхватил Митька. — Долбим склонения с утра до обеда, а в шахматы он не умеет! Совсем! Мы его учить взялись, так он ферзя конём ходит!
— И про Париж не рассказывает ничего. Говорит, не был. А Лука Осипович во где был! — Николенька для убедительности развёл руки, показывая, где именно был Лука Осипович.
Я поглядел на эти две физиономии и ощутил укол совести, к учителю их отношения не имевший. Врать детям было погано, а правды им знать не полагалось.
— Лука Осипович долечивается, — сказал я. — Лихорадка хворь долгая, сами знаете. Даст бог, к весне.
— К весне-е… — хором заскулили оба и уволоклись зубрить склонения, а я понимал, что «к весне» сказал наобум и сам пока что не знал, как скоро разрешится ситуация с моим другом.
Зато дальше вечер пошёл тёплый. После ужина я разложил на столе в малой гостиной свои бумаги, и были это вовсе не скорбные листы.
Из-за того, что в Мариинскую привезли раненых, я, выходит, с прошлого года не садился за свою книгу. Главы про жар, про раны, про угар и про воду лежали вчерне давно. А между листами у меня были вложены Настины рисунки, и вот их-то уже накопилось на половину книги.
И хранил я их не просто так. У девушки явно был талант. Такие рисунки грех не добавить в будущую книгу.
Настя подошла, глянула через моё плечо и тут же с моего разрешения начала переставлять листы, потому что порядок их казался ей неверным.
Я мысленно усмехнулся. Распоряжается так, будто знания эти ей виднее, чем мне!
— Вот эту картинку к жару. А эту вперёд, она проще… — Она вдруг остановилась. — А это что за пометки на полях?
— Это, Настасья Петровна, места для ваших будущих рисунков. Я их вперёд размечаю. — Я поглядел на неё. — Книга-то наполовину ваша выходит. Я вот думаю, как под рисунками имя ставить станем.
Рука её замерла над листами.
— Имя?..
— Имя. Работа ваша, стало быть, и имя ваше. В моём… — я запнулся на полуслове, — в моём понимании так честно.
Настя медленно села. Поглядела на свои рисунки, на меня, снова на рисунки, и в лице её радость боролась с чем-то серьёзным.
— Нельзя, Михайло Алексеич, — сказала она тихо. — Вы же сами знаете, что нельзя. Барышне в печати стоять… Маменька в обморок ляжет. Отец, может, и не заругает, а только свет заругает за него. Скажут, Бутурлины дочь в наборщицы отдали. Мне потом… — она не договорила и махнула рукой, совсем как барон.
Я молчал, потому что она была права, и правота эта злила меня безмерно. В моём веке её работы взяла бы любая редакция и ещё дралась бы за неё с другими. А тут потолком её была подпись «от соавторши» на тетради, подаренной мне, и дальше этого потолка век её не пускал.
— Тогда так, — сказал я наконец. — В книге напишем «рисунки исполнены Н. Б.». Две буквы. Свет пусть гадает, а мы с вами будем знать. А в моём столе останется лист, писанный моей рукой, что все рисунки к сей книге исполнила Настасья Петровна Бутурлина. С числом. И когда времена переменятся… — я поглядел ей в глаза, — а они переменятся, Настасья Петровна, вы этот лист достанете.
Она поглядела на меня долгим взглядом. Потом кивнула, забрала верхний рисунок и присела к свече, что-то в нём поправлять. И до самого чая в гостиной было слышно только, как ходит её грифель.
* * *
К Готье я поднялся назавтра под вечер, и разговор наш вышел коротким, потому что прятать от него что-либо было бессмысленно и подло.
Я рассказал всё. Двор за Рогаткой, куб, подслушанное у забора, «наш лекарь», Функ с Гороховой, клещи вокруг Лемке. И Ренара, стоящего посреди этого двора хозяином.
Готье слушал меня, не перебивая, и лицо его по всегдашней привычке не выражало ничего.
— Стало быть, он не уехал и не отступился, — проговорил он, когда я кончил. — Он врос. Деньги, дело, компаньоны… — Француз покачал головой. — Знаете, мсье, что во всём этом самое скверное? Человек, который ищет, рано или поздно устаёт и уезжает. Человек, который врос, не уедет никогда. Теперь он будет тут всегда, рядом, за две версты. Терпеливый, как паук.
— Мы его выкорчуем. Двор его стоит на краденом, а краденое рано или поздно…
— Может быть. — Готье поднял руку, останавливая. — А теперь о деле, мсье. И давайте по-честному: мы уговаривались, — он раскрыл ладонь и стал загибать пальцы. — Я лежу у вас три недели. Курс хины, коим вы меня для виду пользуете, идёт три