Попаданец. Город на холме. Книга 1 - Ласковый Звездочет
Через двадцать минут мы вытащили из неё следующее.
В ту ночь, когда в питту попала ящерица, она не спала. Она вообще в те дни спала где придётся, потому что бегала с раствором до темноты.
Она сидела на крыше дома напротив — не пряталась, просто сидела, как дети сидят на крышах.
И видела человека.
Он подошёл к питте, снял крышку, постоял, положил крышку обратно и ушёл.
Она не подумала ничего плохого. Она решила, что он проверяет.
— Кто? — спросил я.
Она пожала плечами. Темно. Не видела лица. Взрослый, не старый.
Я честно продержался ещё вопросов десять и получил ровно ноль: рост «как все», одежда «как у всех», лица нет, шёл спокойно.
Я уже собирался её отпустить, и тут она сказала ещё одну фразу, и Ниссо перевёл её так буквально, что я не сразу понял.
— Он делал крышку как у воды.
Я переспросил.
Ниссо переспросил у неё. Она объяснила подробнее и даже показала руками.
И вот тогда я сел.
Смотрите, что заметил девятилетний ребёнок.
Крышка на большой питте — это плоский камень. Тяжёлый, килограммов пять-шесть, круглый, с неровным краем.
Нормальный человек снимает его так: берётся двумя руками с боков, приподнимает, отставляет, потом ставит обратно и подвигает, пока не ляжет.
А тот, кто снимает такие крышки по пятьдесят раз в день, делает иначе.
Он поддевает край одной рукой, ставит камень на ребро, откатывает его в сторону на ребре — не поднимая — и точно так же закатывает обратно, а последним движением прихлопывает ладонью сверху.
Одной рукой. Не поднимая. С хлопком в конце.
Это не приём и не хитрость. Это привычка человека, у которого спина не казённая и который делает это каждый день по пятьдесят раз.
Мелкая видела это движение всю жизнь на площадке у чаши.
И увидела его ночью во дворе — у чужой питты, в темноте, у человека, который тут ничего снимать не должен.
Она не знала, что она увидела. Она просто сказала мне, что он делал крышку «как у воды», потому что это единственное, что ей показалось не таким.
Дальше была работа, которую я люблю.
Я четыре смены сидел при чаше и смотрел не на воду. На четверых.
Их было четверо, тех, кто по очереди сидит при Амассе. Я знал их в лицо семь недель и ни разу толком не разглядывал.
Первый. Пожилой, за пятьдесят. Снимает крышку двумя руками, поднимая. Ставит на землю. Спина у него больная, он кряхтит.
Второй. Тот самый, у которого была замотана рука после моей ложной тревоги, — маленький, широкий, добродушный. Он поддевает край, ставит камень на ребро и откатывает. Хлопает ладонью.
Третий. Тоже на ребре. Тоже с хлопком.
Четвёртый. Так же. Трое из четырёх.
Плюс Мерсо, который делал это лучше и быстрее всех, потому что он это делал двенадцать лет.
Четверо подозреваемых вместо одного.
Я сидел на камне и думал, что моё расследование опять расширилось вместо того, чтобы сузиться, и что это, судя по всему, судьба.
А потом я вспомнил рост.
Мелкая сказала «как все». Для девятилетней «как все» — это взрослый мужик, то есть кто угодно от метра шестидесяти до метра восьмидесяти.
Только у меня было ещё одно измерение.
Мазок крови на стенке расщелины, на высоте моего плеча. Тот, кто выбирался из Ниппы, зажимая руку, был примерно с меня ростом.
А Мерсо — я стоял с ним лицом к лицу, когда выкручивал ему запястье, — был мне ровно по глаза.
То есть Мерсо в расщелине быть мог.
А маленький добродушный, который разбил себе руку «о камни за козой», — не мог.
Я месяц назад посмотрел на его повязку, увидел, что рост не сходится, и вычеркнул его.
Правильно вычеркнул. Он не был в расщелине.
Только я тогда искал одного человека.
А их было двое.
Звали его Ту́рро.
Я его знал уже семь недель и всё это время видел одно: широкую добродушную морду и человека, который два раза налил мне воды сверх нормы, молча, не глядя, будто случайно.
Теперь, зная, я посмотрел ещё раз — и увидел другое.
Двадцать пять лет. Третий сын из небогатого дома верхнего ряда: живёт наверху, а по положению стоит внизу. Стоит на площадке в чужой смене чаще, чем в своей, — я это отсчитывал уже долго и принимал за старательность. Не женат в двадцать пять, а тут женятся в восемнадцать.
И воду сверх нормы он наливал не мне одному. Я потом вспомнил ещё троих, и все трое были из нижнего ряда.
Человек, который очень хочет, чтобы его считали своим, и которому не с кем быть своим.
Таких берут в исполнители первыми, и берут их дёшево.
Турро я взял на второй смене, когда он спускался от чаши.
Не хватал, не заламывал. Просто пошёл рядом.
Он покосился на меня. Я молчал.
Мы прошли шагов сорок, и я всё это время думал только об одном: у меня двести слов, и я сейчас должен провести на них разговор, который на русском занял бы пять минут.
Я подготовил три фразы. Всего три, и репетировал их с вечера.
Мы дошли до поворота, я остановился и сказал первую:
— Ты приходил ночью. К питте.
Он остановился тоже.
И сделал ровно то, что делают все и всегда.
— Нет, — сказал он. — Не приходил.
Сказал он это спокойно и почти удивлённо, и, если бы у меня не было