Мальчики из блокады - Александр Алексеевич Крестинский
Я хотел было поделиться с нею своей догадкой, которая, как мне казалось, уже связывала нас особыми — важнее соседских — узами, но почувствовал неловкость. А она засмеялась; «Ой, а помнишь пони?..»
У нее было такое лицо, какое бывает, когда едешь на пони, а вокруг все тебе завидуют.
Самолет был невидим. Он шел на такой высоте, что зенитки не могли его достать. Они надрывались, как псы на привязи: видят вора, а ухватить не могут.
Глазам открылось чистое, до бескрайности чистое небо — ни единого облачка, но в этой синеве — где только? — прятался самолет, начиненный бомбами. Ничем не замутненное небо, блеск солнца и — самолет с бомбами. Он сбросит их не глядя, куда попало, лишь бы сбросить, и не когда-нибудь, а сейчас, днем — в эту сверкающую синеву, в золото и зелень.
— Пойдем скорей, — Люба тянула меня за руку.
Мы не боялись неба. За первый год войны мы притерпелись и к бомбежкам, и к обстрелам. Мы просто спешили на огород и боялись, что тревога задержит нас в пути. Мы хотели проскочить, потому и шли вперед. Да и где было спрятаться, если слева виднелось непроницаемое, как бы безлюдное, Адмиралтейство, а справа — пустынная, словно вымытая перед праздником, Дворцовая площадь.
— Успеть бы через мост, — сказала Люба, — чего ты тащишься, как неживой!..
Я попробовал идти быстрей, но тут же стал задыхаться. Закружилась голова. Я сбавил шаг.
У самого моста, окруженная мешками с песком, вздрагивала в пороховом дыму зенитная батарея. Нас заметили, когда мы вступили на мост. Нам что-то кричали.
Мы шли вперед, громко и часто дыша. Мы шли очень быстро — быстрее, казалось, идти невозможно — сердце выскочит.
— Скорей, скорей! Бежим! — торопила Люба.
Я попытался сделать движения, которые когда-то назывались бегом. Движения я помнил, а вот ноги… Ноги мои тут же наполнились вялой тяжестью, стали подгибаться, и я вновь перешел на шаг.
Люба не выпускала моей руки, я пытался вырваться, хотел выругать ее, но сил моих хватало только на короткое дыхание, обжигающее горло.
От Зоологического музея наперерез нам бежал человек в военной форме. Он бежал вперевалку, одной рукой поправляя сползающую на нос каску, другой — придерживая противогазную сумку. Сапоги его с подковами тяжко бухали по мостовой.
— Сюда, сюда!.. — Люба потянула меня в тень Ростральной колонны. Узорчатая чугунная дверь была распахнута, и мы нырнули в прохладную полутьму.
— Видишь, успели! — шепнула Люба. Она засмеялась. Смех ее смешался со стрельбой. Она выдохнула: — Ой, страшно! — и ткнулась головой мне в грудь. От неожиданности я чуть не упал. Чтоб удержать равновесие, схватил ее за плечи. Вместо того чтобы высвободиться, она еще ближе приткнулась ко мне. За спиной моей был холодный сырой камень.
Мы молчали.
…Тогда я впервые испытал восторг, который потом временами приходил ко мне. С волной восторга накатывали стихи, никому, кроме меня, не понятные, похожие на обломки прекрасных кораблей.
А тогда впервые что-то переполнило меня, подкатило к горлу. Захотелось петь, кричать, плакать. Ослепительный свет солнца бил сквозь щель в кованой двери. Зенитные пулеметы трещали над головой. Где-то в городе медленно поднялась и глухо рухнула земля.
Мы долго стояли под сырым сводом. Сердце ее колотилось в мои ребра. И мое колотилось так же громко. У меня было теперь как бы два сердца, только бились они вразнобой.
Мы сами уже остановились, а сердца наши еще бежали, обгоняя друг друга.
Я казался себе огромным, как башня, в которой мы спрятались. А над нами стояло чистейшее синее небо без единого облачка. Небо, которому нельзя было доверять.
За высоким забором простирался мертвый Зоопарк — пустые клетки, вольеры, водоемы… А здесь, на грядках, уже пробивались овощи и густо толпились сорняки. Мы сидели на корточках друг против друга и пололи морковь. Я работал быстро и удивлялся, как это у меня просто получается.
Вдруг Люба закричала:
— Ты! Чего делаешь! Морковку повыдергал, а сорняки оставил! Ляпсус несчастный!..
Красная, злая, она трясла у меня перед глазами какой-то травой.
— Ты дурак? Дурак, да?
Я сплюнул и отвернулся.
— Сажай обратно! Слышишь? Обратно сажай!
— Еще чего…
— Не будешь?!. — Она размахнулась и бросила мне в лицо пучок травы.
Глаза запорошило землей. Я кинулся на нее, и мы покатились по земле. Она дергала меня за волосы, за уши, щипала и кусала. Я дрался с нею всерьез, как дрался бы с мальчишкой. Она и была для меня сейчас мальчишкой, худым, увертливым, коварным.
И все-таки я одолел его. Я положил его на обе лопатки, притиснул коленом к земле, прижал ему руки к груди, торжествуя победу…
— Пусти! — выдохнул он с неожиданной силой. Я очнулся.
…Я увидел на глазах ее слезы. Отчаяние было на ее лице, и стыд, и боль. И я машинально отдернул руки от ее груди, так сильно и мгновенно передались мне и эта боль, и этот стыд.
Не глядя на меня, она вскочила с земли, поправила платье и пошла вдоль зоопарковского забора, все быстрее и быстрее.
Я остался сидеть на траве. Я пытался осознать, что же произошло, я весь был стыд и не знал, как буду смотреть ей в глаза.
Потом я стал приводить в порядок грядку. Надо было что-то делать.
Работая, я поглядывал вдоль забора: не возвращается ли… Она не возвращалась.
И тут я почувствовал на себе чей-то взгляд. Вернее, мне показалось, что на меня смотрят. Я огляделся. Под разлапистым старым вязом сидели на траве рядышком две старухи в черном. В узловатых пальцах они держали одинаковые суковатые палки и одинаково, медленно жевали серыми губами. Старухи в упор глядели на меня. Я почувствовал озноб. Старухи были похожи на цыганок. Я отвернулся. Они продолжали долбить мой затылок. Тогда я выбрал дерево потолще и спрятался за его шершавым стволом. Стало полегче.
…Я вспомнил наш довоенный бульвар и довоенных старух на скамейках. Те были какие-то чистенькие, кружевные, белые, но тоже преследовали взглядами.
Однажды я шел по бульвару мимо крахмальных панамок, мимо белых платков в горошек, а оттуда, из глубины зеленого коридора, в платье с матросским воротником появилась пятиклассница Надя. Я тогда ужасно ее любил,