Тебе никто не поверит - Майарана Мистеру
Красивый мальчик из купален продержался при обысках до первого стука в дверь. Дальше он говорил сам, охотно, торопливо, сдавая свою госпожу с потрохами, и выторговал себе этим ссылку вместо рудников. Напоследок он попытался прихватить из тайника её шкатулку. Шкатулку у него отобрали в воротах. Есть особая справедливость в том, как кончают люди, которые всё запоминают и ничего не понимают.
За Кардиной пришли на закате, в графский особняк.
Эти три дня я видел графа дважды. Первый раз в инквизиции, куда он привёз свои склянки, прямой, застёгнутый на все крючки, со стремительно седеющими висками. Второй раз в его собственном кабинете, куда я заглянул, по своему обыкновению, без приглашения, и тут же вышел тем же путём, потому что смотреть на это постороннему не полагалось.
Граф сидел в кресле, а моя злодейка сидела на полу возле кресла, положив голову ему на колени, как, надо думать, сидела девочкой, и он гладил её по волосам и что-то говорил, тихо, без остановки. Про арест Кардины, полагаю.
Я был там. Разумеется, я был там, я теперь вообще старался быть там, где моя маленькая злодейка, у меня на то имелись причины числом до сотни. Мы стояли в холле, злодейка, граф и я, и смотрели, как безупречная хозяйка этого дома спускается по лестнице между двумя дознавателями.
Она была причёсана волосок к волоску. Дорожное платье, ни одной лишней складки, руки в перчатках сложены у пояса.
Она спускалась по ступеням собственного дома так, словно ей подали карету для визитов, и дознаватели по бокам смотрелись при ней выездными лакеями.
Граф стоял неподвижно и смотрел на жену снизу, из холла. За эти дни он постарел на десять лет и на столько же выпрямился, если такое возможно. Моя злодейка стояла рядом с отцом, очень бледная, и не отводила глаз. Я посмотрел на всё это внимательно, всеми своими четырьмя веками, и отметил про себя, что из всей этой семейки по-настоящему опасна была только женщина на лестнице. Герцог кричал. Племянник торговался. Эта молчала и спускалась красиво.
Эпилог
В утро моего восемнадцатилетия пахло корицей.
Кухарка пекла праздничные булочки с рассвета, и запах стоял по всему дому. Я лежала в кровати, смотрела, как по потолку ползёт зимнее солнце, и прислушивалась к себе.
Восемнадцать.
В прошлой жизни в этот день меня везли в закрытой повозке на площадь, и пахло тогда сырой соломой и свежеструганым деревом. Я запретила себе думать о той версии своего дня рождения. Сегодня оно не имело надо мной власти. Сегодня внизу пекли булочки, Деб гремела кувшином за дверью, отчаянно делая вид, что не подслушивает, проснулась ли я, а на стуле у кровати висело новое платье, тёмно-синее, с серебряной нитью.
Деб поймала меня ещё на лестнице. Сунула в руки свёрток, перевязанный праздничной лентой, буркнула «с днём рождения, госпожа» и покраснела раньше, чем я успела развернуть. В свёртке лежал платок. Тонкий, выбеленный, с вышивкой по кайме, и по стежкам я видела, что вышивался он долгими вечерами, при свече, после всей дневной работы. В углу, мелко и старательно, была вышита лиса.
— Деб.
— Ну а чего, — сказала Деб в сторону. — Лисёнок и есть.
Обнялись мы крепко и немного дольше, чем полагается госпоже и служанке.
Еще Деб сообщала, что Агна уволилась. Ей, как личной служанке Кардины, слуги в доме были не рады и она решила уйти.
Отец ждал меня в кабинете.
Он стоял у окна, уже одетый к выезду, строгий и прямой, и на столе перед ним лежала маленькая шкатулка тёмного дерева. За эти месяцы он поседел почти целиком, зато из его движений ушла и настоящая немощь, и притворная. Он повернулся на мои шаги, и морщины у глаз сложились в улыбку.
— Восемнадцать, — сказал он. — Лисёнок. Иди сюда.
В шкатулке, на выцветшем бархате, лежал мамин медальон. Тёмный лунный камень, простая оправа, цепочка со следами чужой описи на замочке. Инквизиция держала его у себя, и отец, как я поняла, вёл за него тихую упорную войну по всем правилам канцелярий.
— Его вернули с извинениями, — сказал отец. — Письменными. Я велел подшить их к семейному архиву. Пусть лежат.
Я взяла медальон в ладонь. Камень был прохладный и сразу начал теплеть, словно узнал руку.
— Он больше не нужен мне, папа. Прятать больше нечего.
— Он и не для этого. — Отец осторожно забрал у меня цепочку, и я послушно повернулась и подняла волосы. Застёжка щёлкнула у меня на затылке. — Просто он был её. А теперь твой. Всё остальное пусть остаётся как есть.
Мы помолчали. Часы на камине отстучали четверть.
— Расскажи мне про неё, — попросила я. — Ты никогда не рассказывал. Про дар.
Я думала, он потемнеет. Все эти годы разговоры о даре или смерти мамы кончались одинаково, он менял тему, и я выучилась не спрашивать. Но отец вдруг усмехнулся одними глазами и сел на край стола, чего не позволял себе при мне никогда.
— За три дня до свадьбы, — сказал он, — она пришла ко мне сама. Встала вот тут, где ты стоишь. Белая была, как мел, а подбородок задран, вот как у тебя сейчас. И говорит. Я должна тебе сказать одну вещь, Литар. Скажу, и если после этого свадьбы не будет, я пойму и приму. Но врать тебе я не стану ни в чём и никогда, поэтому смотри.
— И показала?
— Сначала ей пришлось меня успокоить, потому что я начал требовать имя смертника, ведь подумал о предательстве. — Отец покачал головой, глядя куда-то поверх меня, в тот день. — А потом сняла вот этот самый камень, и я минуты две смотрел, как у неё над ладонью темнеет воздух. Знаешь, что я почувствовал? Не страх. Мне тогда даже обидно стало, что она могла подумать про страх. Я почувствовал, что мне доверили самое дорогое, что у человека есть. Голову. Жизнь. Одно слово в нужное ухо, и её бы не стало, и она вложила это слово мне в руки за три дня до свадьбы, чтобы я успел отступиться. — Он посмотрел на меня. — Я, разумеется, немедленно сделал ей предложение второй раз. Она сказала, что я болван, и разревелась. Единственный раз на моей