Право Крови - Димитриос Пур
Плохо шла работа: правой я держал скребок через холст, а левую берег от нажима. Рыл я не для дела: с берега всякому был бы виден безродный дурак в мокрых штанах, ковыряющий лед на своей речке. И кто на меня сейчас смотрит с бечевника? Того мне знать было неоткуда, и я не оборачивался, а свет поднялся, стал белым и плоским, и теней на льду не осталось.
Первым до меня дошел не звук, а холод в шее.
Вышел он на лед сам и не прятался: шел ровно, руки на виду, полы куртки расстегнуты, и стал так, чтобы между нами оставалось чистое место.
— Ярослав Дмитриевич, — он поклонился головой, коротко и вежливо. — Не вставайте, я ненадолго.
Молча я положил скребок на наледь и встал.
— Прежде разговора — про вашего человека, — начал он, не дав мне открыть рта. — Севастьян жив, кости все при нем, и место его мне известно. С этого начнем, чтобы вы меня слушали, а не примерялись.
— Где он?
— Место в цену не входит. — Из-за пазухи он вынул сложенный вчетверо лист и развернул на весу, за верхние углы. — Аникей Гущин, вот тут в углу. Читайте, я подожду.
Бумага была казенная, с сеткой, и рябь эта легла мне поперек глаз знакомо: такая же лежала за пазухой у меня, на четвертушке из укладки.
— Нынче же двести тысяч, наличными, из машины, — Гущин свернул лист и убрал. — За то, что хозяин Стужина сегодня уходит с берега и до Пасхи сюда не приходит. Ни он, ни его люди, ни багры, ни насос.
— А до Пасхи что тут делается?
— До Пасхи тут ничего не делается, Ярослав Дмитриевич, — выговорил он без запинки. — В том и цена.
Достал я четвертушку левой, потому что правая была нужнее, и положил на лед между нами, придавив скребком.
— Числа и часы моих явок в Инквизицию, — я подвинул лист носком в его сторону. — Взято у меня в доме. Гляньте на сетку и скажите, что она другая.
Сверху он глянул на лист и наклоняться не стал.
— Сетка одна и та же, — согласился он спокойно.
— И стол, с которого такую бумагу берут, тоже один и тот же?
— Один. — Гущин поднял на меня глаза, и в них не было ни торга, ни угрозы. — Деньги в машине, Ярослав Дмитриевич. Берете?
— Нет.
Отказа он ждал и потому ударил сразу, не меняясь в лице.
Глухо и мутно встал между нами лед в мой рост, и по тому, как ровно он лег, я понял: школа тут не родовая, так не бьют, а работают, коротко и без красоты, за плату. Из-за стены донеслось два пальца в свист, длинный и наглый, и с проселка ему сразу же отозвался мотор.
Мотор отозвался и ушел.
Развернулся он на отвале и взял вверх на гнездовскую дорогу, и слышал я это через стену, а уходило с ним то, ради чего они тут и стояли. Гущин на этот звук не обернулся и второго раза свистеть не стал, потому что второй был не нужен. Спокойно, как на работе, он обошел свою стену, стал ко мне вполоборота, перехватил поудобнее правую и остался ждать, а мне от всего проселка досталось одно: человек.
Взял я его не силой и не ремеслом.
Ударил он в грудь ледяным клином, я принял его на плечо и, пропуская по касательной, вошел ему под руку низом, как входят в толпе, а не в поединке. Тут же полотном на левой я поймал в кровь: бил он по мясу и знал, где у меня мясо. Ноги ему вынесло подсечкой, через мое бедро, и, падая вместе с ним, я вывернул так, чтобы встать коленом на грудину, а не на ребра. Наледь под его затылком хрустнула и просела, и по хрусту стало ясно, что сам он не встанет.
Дальше пошло то, чего на живом человеке никто до меня не клал.
Первый узел лег легко и сам собою, потому что ладонь помнила плиту и повела без меня. Медленно я вел второй и третий, чувствуя под пальцами не кожу, а натянутую бечеву, и бечева эта отвечала на нажим, как всякая жила. Криво сел четвертый и потянул за собой третий, и я его перекладывал, слушая, как под ладонями идет чужое горло. Аглая читала мне это под плитой вслух, а на пятом узле перечитывала, потому что с первого раза я не взял.
Тетрадь осталась у нее на пепелище, читать было некому, и на пятом узле память встала.
Ладони я держал на месте и ждал: какая там идет пятая? Строка пришла, только другая, читанная мне Аглаей дважды и второй раз с нажимом: руки не отымать до девятого, а кто отнимет ранее, тот распустит все положенное. Пятый лег наугад, шестой следом, и на шестом я стал, потому что седьмой надо было или знать, или не трогать вовсе.
Печать села неполной.
Правая рука у него омертвела на моих глазах: пальцы разжались, кисть завалилась на лед ладонью вверх и осталась лежать, будто не его. Бить ему было нечем, и вышло у него на лице не испугом, а досадой мастерового.
А голос при нем остался.
И закричал он этим голосом на берег сразу же — длинно, в полную силу, не зовя никого по имени, а выпуская крик на речку, как выпускают гудок. Крик пошел по льду, поднялся на склон и вернулся от крепи чужим.
— Место, — я нажал коленом. — Куда свезли Севастьяна?
Кричать он перестал и посмотрел на меня снизу вверх, и смотрел без всякого страха.
— Не скажу.
— Скажешь.
— Ярослав Дмитриевич, мне за молчание заплачено вперед, — выговорил он раздельно, слизывая с губы кровь. — И заплачено не деньгами.
— А чем?
— Тем, чего вы мне не дадите и дать не сможете…
Крик его уже шел по склону, и там ему отвечали голосами, бросив топор посреди работы. Времени оставалось ровно столько, сколько человек бежит от крепи до речки, и я задрал рукав на левой, на голом мясе под полотном, и взял его досуха.
Не приемом на лету, не льдом и не своей водой через горло — весь чужой источник разом, до дна, как выбирают колодец ведром за ведром, пока ведро не пойдет по камню. Быстро оно пошло по камню, много быстрее, чем я рассчитывал. Над нами встал пар, поднялся столбом и не расходился, а сквозь него в меня валилось чужое, и валилось не по порядку,