Право Крови - Димитриос Пур
— А третье слышишь? — спросил Ярополк. — Ты не глотай, ты подержи подольше.
Третье поднялось само, снизу, из-под двух первых, и было оно тонким, как след духов на чужом рукаве. Ореховое, вязкое, обволакивающее нёбо мягко и неспешно. Ровно так стояло в зале у Волковых, над зелёным сукном, где мне не потребовалось ни нюхать, ни пробовать: табличка дрогнула сама, покуда я держал руки за спиной и глядел мимо, и сложилась в короткую строку, и строку эту я с тех пор помню наизусть. И вот оно лежало третьим слоем в горсти отвальной породы, на промысле, где пьют из железных кружек.
Взял я вторую горсть ниже, из-под самого языка, где порода лежала со вчерашнего, и подержал во рту дольше. Слои легли в том же порядке и той же толщины. Разве рот меня хоть раз обманывал на весах, когда приказчик божился, что оба ящика взяты из одного Разлома? Тут сличать было и того легче, потому что мел этот я держал на языке под землёй, стоя рядом с живым Спиридоном.
Ну вот и всё. Земля моя не развалины и не прихоть межевщика, торгуются со мной не за битый кирпич, и бурить они собираются не забор, а вглубь. И ходит между «Талым Логом», Кузнецким и этим двором одна рука, и рука эта носит на промысле фамилию Морозовых, и есть у этой руки склад, есть бригада, есть бочка за сараем, где жгут то, чего в отвале быть не должно.
Собака взяла меня на канаве.
Сперва она не залаяла — сунулась с дороги вниз, стала носом в свежий след и уже потом дала голос, и голос этот пошёл по низине так, что отозвалось от ограды.
— Ищи, ищи! — донеслось сверху. — Пусти его! Пусти, кому говорю!
Скатился я в русло и двинулся руслом, пригибаясь, а поводок наверху лязгал по камням и цепь звенела на кольце.
— Бажен, придержи! — крикнули от ограды. — Собаку-то придержи, там канава!
— Да идёт он низом! — отозвался обходчик, и по голосу слышно было, что он бежит. — Кто-то был у отвала! Свежее всё разрыто, гляди сам!
— Мальчишки, кто ж ещё…
— Мальчишки у меня по канавам не лазают! Свети сюда, не в небо!
— Да что тут светить, гнилушки одни да лягушки…
— Ты свети, а не рассуждай, тебе за это плочено!
Луч прошёл над руслом и лёг на щебень в шаге от моего плеча, и я лежал под ним лицом в камень и слушал, как собака ходит кругом наверху и как ей не дают спуститься. Тянула она вниз, к воде, но держали её и звали назад, и она взвизгнула от рывка за ошейник.
— Ну, ну, — уговаривал собаку Бажен уже мягче. — Нечего там. Вода там…
— Ну и что, что вода? Она у тебя на воду не стоит…
— На воду не стоит, а на человека станет, — буркнул обходчик и двинулся прочь, и голос его отодвинулся. — Утром старшему скажу, пускай сам решает.
Ушли они верхом, вдоль ограды, и свет пропал вместе с ними, и я подался дальше низом, вдоль бурьяна, туда, где кончается ограда и начинается ничьё поле. Дорога эта вывела меня под самые бочки — те, что стоят у сарая с наветренной стороны, — и за бочками разговаривали, и разговаривали негромко.
— …к утру чтобы стояла, — говорил Кондрат. — Не мне это надо, и не тебе. Ткач вчера смотрел ход и сказал: бить будем от межи.
Стало тихо. Так тихо, что я услышал, как за бочками кто-то поставил кружку на железо.
— Слышали? — переспросил Кондрат в эту тишину, и голос его не поднялся ни на волос. — Ткач. Своими ушами.
— Кондрат Ильич, а если хозяин упрётся…
— Кто, эта пустышка стужинская? Ты слышал, что я сказал? К утру чтобы стояла.
И никто ему больше не ответил ни слова. Мастера отошли от бочек — слышно было, как отходят, шаркая по щебню в разные стороны, — и вскоре у сарая не осталось никого, а бочки стояли пустые, и в одной из них догорало.
Ткач.
Имени такого я не слыхал ни разу — ни у весов на Зацепском валу, ни в конторе, ни от Захара, а Захар в этих краях знает всех. И бригадир, объявляющий мне сроки на моём же дворе, произносит это имя вполголоса и не при чужих, и шестеро взрослых мужиков от одного слова расходятся от бочек, не допив.
— Незаявленная жила ничья, покуда бумага не легла в гильдию, — обронил Ярополк тихо. — А как легла, так и земля под ней вся, до последней сажени, того, кто донёс, — хоть ты на ней родись, хоть помри. Не оборачивайся. Иди себе.
Межа моя начинается там, где кончается их ограда, и метка на угловом столбе стёрта до железа. За столбом, на ничьей полосе, стояли двое с промысла и курили, и я лёг в бурьян за канавой, потому что обойти их было нельзя.
— …в город он выехал на первом рейсовом, — говорил один. — Рано стоял у поворота, я записывал.
— И назад когда?
— Назад к ночи, последним. Тут вот записано: у ворот стоял с ихним старшим, с хромым, и говорили недолго, а после ушёл в дом и свет в дому не зажигал.
— А днём где был?
— Днём его водили другие, не наше дело. У нас с поворота до поворота.
— Ты не части. Скажи ровно, как в тетрадке: сколько он вчера у ворот простоял?
— Да сколько… покуда кобылу заводили, столько и простоял!
— Вот и пиши: покуда кобылу заводили, — хмыкнул второй. — Тебя за это кормят, не меня.
— Меня кормят за поворот, а в дом я не полезу…
— В дом тебя никто и не гонит, дурак.
Бумага у них шуршала в темноте, и один посветил другому телефоном, и в этом свете я разглядел не бумагу вовсе, а тетрадь в клеточку. Исписана она была не на один лист: страницы под пальцем шли толстой стопкой и заворачивались с угла, как у тетради, которую таскают в кармане не первую неделю.
— А тетрадку кому нести?
— Известно кому, не тебе и не мне. Кондрат Ильич сам передаст, кому надо.
— Ладно, пошли, — зевнул первый. — Он теперь до утра дома.
Вот тут во мне и встало холодом. Двор у меня закрыт, ворота на брусе, а с дороги не разглядеть, горел в дому свет или не горел, и кобылу заводили за домом. Кто же