Правнук Петра - Алексей Лапышев
Девушки — рядом, но чуть в стороне. Мария Шереметева, рыжая, стремительная, — хлопотала у походной кухни, раздавала еду, и её смех звенел, как колокольчик. Евдокия Долгорукова, светловолосая, спокойная, — сидела, скромно сложив руки, но её глаза, цепкие, ничего не упускающие, скользили по лагерю, отмечая, кто устал, кто нервничает, кто с кем сидит. Елизавета Юсупова, тёмная, гибкая, — тихо разговаривала с Елизаветой Черкасской, и обе улыбались, и в их улыбках была та мягкая, скрытая теплота, которая появляется, когда женщины понимают друг друга без слов. Анна Демидова, светловолосая, высокая, — проверяла запасы, считала, записывала, и лицо её было сосредоточенным, деловым. Алина Ефремова, тёмноволосая, гибкая, — чистила лошадь, и делала это с такой ловкостью, что любой гусар позавидовал бы. Софа Шнайдер, невысокая, темноволосая, — сидела у огня и тихо говорила с Лизхен Крайцер, светловолосой, статной, и обе — полная противоположность: одна — быстрая, хитроватая, другая — ровная, правильная, — и обе друг друга дополняли. Лидия Кумани, темноволосая, яркая, — громко спорила с Тамарой Багратиони, высокой, гордо державшей голову, и спор их, казалось, был о чём‑то совершенно несерьёзном, но обе наслаждались им. Лейла Бакиханова, невысокая, восточная красавица, — молча наблюдала, и в её тёмных глазах отражался огонь. Инга Ким, светловолосая, с тонкой азиатской чертой, — сидела чуть в стороне, перебирала травы, и пахло от неё чем‑то лесным, свежим. Мария Иванова, высокая, статная, — просто сидела и смотрела на звёзды, и в её спокойных глазах была та тишина, которая бывает у людей, выросших на Севере, где ночь — это половина жизни.
Новгородцы — Родька Ушкуй и его ребята — сидели своим отдельным кругом, молчаливые, собранные, и их костёр горел тише остальных. Они не болтали, не смеялись — просто были, и этого было достаточно.
Мы с Анной едва успели перекинуться парой слов с Юсуповым старшим — тот кивнул, сказал: «Завтра, завтра,» — и с Шешковским, который, как всегда, появился ниоткуда, сказал что‑то тихое, невнятное и исчез, — и вот мы уже скользнули в сторону, к реке. Никто не удивился — к этому уже привыкли. Борис Шереметев, увидев, как мы уходим, хмыкнул и сказал Ефремову:
— Опять.
— Опять, — подтвердил Ефремов без тени удивления.
— Может, и нам пора? — Борис кивнул в сторону девушек, и в его голосе было столько наигранного возмущения, что Ефремов не выдержал и усмехнулся.
— Ты сначала девушку найди, которая тебя выдержит больше вечера.
— Грубиян, — Борис покачал головой, но улыбнулся.
Новгородцы молча сдвинулись, оцепив небольшой участок берега. Родька не отдавал приказов — просто посмотрел на своих, чуть кивнул, и трое парней встали, будто выросли из земли, и разошлись по периметру. Тихо, без суеты. Механизм.
Река была тихая, почти чёрная в наступающих сумерках, и только на середине, где течение чуть ускорялось, вода мелко рябила, ловя последние отблески заката. Камыш стоял стеной — высокий, густой, — и в нём стрекотали сверчки, и этот звук, однообразный, ровный, успокаивал, будто мир сузился до этого берега, этого камыша, этой воды.
Вода была прохладной, почти ледяной, и когда мы вошли в неё, воздух будто стал чище, а все тревоги — мельче. Я поёживался, но не от холода — от ощущения, что вот оно, это мгновение, ради которого стоило ехать весь день. Вода смыла пыль, пот, усталость — не физически, конечно, но что‑то внутри расслабилось, отпустило, и я почувствовал, как плечи, которые я нёс прямо уже, казалось, недели, наконец опустились.
Анна вошла следом, и я обернулся — увидеть её в этот момент, в свете угасающего заката, мокрые волосы тёмными прядями на плечах, кожа — золотистая от загара, и глаза — огромные, зелёные, в которых отражалось небо. Она была красива — не той красотой, что на парадных портретах, а той, что видишь только так, вблизи, в тишине, когда никто не смотрит. Живая, настоящая, моя.
— Что? — спросила она, поймав мой взгляд.
— Ничего, — я улыбнулся. — Просто смотрю.
— Ну смотри, — она чуть склонила голову, и в этом жесте было что‑то кошачье, домашнее, — только долго не смотри, а то замёрзнешь.
Луна повисла над рекой, рассыпав по тёмной глади дрожащие серебряные дорожки. Я остановился по пояс в воде, глядя, как блики играют на поверхности — то собираясь в полосы, то распадаясь на тысячи крохотных искр, — и вдруг тихо произнёс:
— Смотри… как будто кто‑то рассыпал по реке осколки звёзд.
Анна подошла ближе, прижалась плечом к моему плечу. Её кожа была тёплой, хотя вода — холодной, и этот контраст — прохлада воды и тепло её тела — был почти невыносимым в своей нежности.
— Или это река сама их рождает, — прошептала она. — Из тишины. Из темноты.
Мы стояли, и вода мягко текла вокруг нас, и в этом потоке не было ни спешки, ни силы — только покой. Где‑то в прибрежных кустах вскрикнула ночная птица — резко, коротко, — и замолчала. Камыш чуть качнулся — ветер, тёплый, июльский, прошёл сквозь заросли и ушёл, будто нехотя. И снова — тишина, глубокая, бархатная, в которой слышно было только дыхание двоих и тихий плеск воды.
Я обнял её — медленно, осторожно, будто она была чем‑то хрупким, что может разбиться. И в этом объятии не было ни власти, ни силы — только нежность, такая острая, что перехватывало дыхание. Не страсть — страсть будет потом, когда луна поднимется выше