Правнук Петра. - Алексей Лапышев
Новгородцы — Родька Ушкуй и его ребята — сидели своим отдельным кругом, молчаливые, собранные, и их костёр горел тише остальных. Они не болтали, не смеялись — просто были, и этого было достаточно.
Мы с Анной едва успели перекинуться парой слов с Юсуповым старшим — тот кивнул, сказал: «Завтра, завтра,» — и с Шешковским, который, как всегда, появился ниоткуда, сказал что‑то тихое, невнятное и исчез, — и вот мы уже скользнули в сторону, к реке. Никто не удивился — к этому уже привыкли. Борис Шереметев, увидев, как мы уходим, хмыкнул и сказал Ефремову:
— Опять.
— Опять, — подтвердил Ефремов без тени удивления.
— Может, и нам пора? — Борис кивнул в сторону девушек, и в его голосе было столько наигранного возмущения, что Ефремов не выдержал и усмехнулся.
— Ты сначала девушку найди, которая тебя выдержит больше вечера.
— Грубиян, — Борис покачал головой, но улыбнулся.
Новгородцы молча сдвинулись, оцепив небольшой участок берега. Родька не отдавал приказов — просто посмотрел на своих, чуть кивнул, и трое парней встали, будто выросли из земли, и разошлись по периметру. Тихо, без суеты. Механизм.
Река была тихая, почти чёрная в наступающих сумерках, и только на середине, где течение чуть ускорялось, вода мелко рябила, ловя последние отблески заката. Камыш стоял стеной — высокий, густой, — и в нём стрекотали сверчки, и этот звук, однообразный, ровный, успокаивал, будто мир сузился до этого берега, этого камыша, этой воды.
Вода была прохладной, почти ледяной, и когда мы вошли в неё, воздух будто стал чище, а все тревоги — мельче. Я поёживался, но не от холода — от ощущения, что вот оно, это мгновение, ради которого стоило ехать весь день. Вода смыла пыль, пот, усталость — не физически, конечно, но что‑то внутри расслабилось, отпустило, и я почувствовал, как плечи, которые я нёс прямо уже, казалось, недели, наконец опустились.
Анна вошла следом, и я обернулся — увидеть её в этот момент, в свете угасающего заката, мокрые волосы тёмными прядями на плечах, кожа — золотистая от загара, и глаза — огромные, зелёные, в которых отражалось небо. Она была красива — не той красотой, что на парадных портретах, а той, что видишь только так, вблизи, в тишине, когда никто не смотрит. Живая, настоящая, моя.
— Что? — спросила она, поймав мой взгляд.
— Ничего, — я улыбнулся. — Просто смотрю.
— Ну смотри, — она чуть склонила голову, и в этом жесте было что‑то кошачье, домашнее, — только долго не смотри, а то замёрзнешь.
Луна повисла над рекой, рассыпав по тёмной глади дрожащие серебряные дорожки. Я остановился по пояс в воде, глядя, как блики играют на поверхности — то собираясь в полосы, то распадаясь на тысячи крохотных искр, — и вдруг тихо произнёс:
— Смотри… как будто кто‑то рассыпал по реке осколки звёзд.
Анна подошла ближе, прижалась плечом к моему плечу. Её кожа была тёплой, хотя вода — холодной, и этот контраст — прохлада воды и тепло её тела — был почти невыносимым в своей нежности.
— Или это река сама их рождает, — прошептала она. — Из тишины. Из темноты.
Мы стояли, и вода мягко текла вокруг нас, и в этом потоке не было ни спешки, ни силы — только покой. Где‑то в прибрежных кустах вскрикнула ночная птица — резко, коротко, — и замолчала. Камыш чуть качнулся — ветер, тёплый, июльский, прошёл сквозь заросли и ушёл, будто нехотя. И снова — тишина, глубокая, бархатная, в которой слышно было только дыхание двоих и тихий плеск воды.
Я обнял её — медленно, осторожно, будто она была чем‑то хрупким, что может разбиться. И в этом объятии не было ни власти, ни силы — только нежность, такая острая, что перехватывало дыхание. Не страсть — страсть будет потом, когда луна поднимется выше и камешки на берегу покажутся самым удобным ложем в мире, — а то, что идёт до страсти и остаётся после. То, ради чего всё остальное.
— Я скучал, — тихо сказал я, и это прозвучало не как признание, а как констатация чего‑то очевидного, но от этого — ещё более честного. — Не по тебе — ты рядом. А по нам. Вот таким. Без… всего.
— Я знаю, — ответила Анна, и её голос был мягким, тёплым, как вода, в которой мы стояли. — Я тоже.
— Мы будем чаще, — пообещал я.
— Ты каждый раз говоришь «будем чаще», — она чуть отстранилась, посмотрела мне в глаза, и в её взгляде не было упрёка — только тихая, усталая улыбка. — А потом — город, переговоры, покушение, бой, и снова — «будем чаще».
Я молчал, потому что она была права. И потому что не знал, что сказать. Не знал, как обещать, что в следующий раз будет иначе, когда знаю, что не будет. Потому что Минск, Вильно, Ковно — впереди. И в каждом — дела, опасности, встречи, решения. И каждый вечер будет заканчиваться совещанием, и каждое утро — начинаться с доклада.
— Ладно, — сказала она, и в её голосе