Второй шанс для Лекаря. Том 4 - Алексей Аржанов
— Не болен, — согласился я. — В листе его нет, Карл Фёдорович. Поглядите сами. Он записан у меня не болящим, а переводчиком при больнице, на жалованье, и запись эта сделана в день его прибытия. Хворает он для города, а для бумаги он работник. Вы не так поняли.
Мейер уставился на меня поверх очков долгим взглядом.
— Для города, стало быть. — Он покачал головой. — Когда-нибудь, голубчик, вы доиграетесь со своими комедиями. Но нынче, выходит, лист чист, и донос его бьёт мимо. Пойдёте к Робеку?
— Нет, — улыбнулся я. — Пойду к Званцеву.
Нашёл я его в коридоре у канцелярии, на всегдашнем его месте, и попросил на два слова в пустую перевязочную. Он вошёл со своей полуулыбкой, и по тому, как охотно вошёл, я понял, что подлинник при нём. Ждал меня. Хотел поглядеть на моё лицо перед тем, как понесёт.
— Чем обязан-с?
От этого вопроса, признаться честно, мне сразу же захотелось накинуться на него и задушить. Но я сдержался. Задушить-то я его задушу, но не буквально.
— Бумагу вашу я читал. — Я затворил дверь. — Ту, что для Якова Васильевича. Слог ваш узнал, вы в нём один такой на всю больницу.
— Опять вы про бумаги-с. — Он вздохнул с сожалением. — Я уж говорил вам, я бумаг не пишу. А ежели кто и написал, стало быть…
— … имел усердие. Помню. — Я вынул из-за пазухи сложенный лист и положил на перевязочный стол. — Тогда почитайте и вы. Тоже усердие, только чужое.
Он взял. Развернул. И я глядел, как он читает, потому что зрелище это стоило всех моих трудов.
Читал он показание Тихона Ковалёва. Писанное собственной рукой переписчика, с того самого дня, как тот явился ко мне с больной дочерью. Кто нанял принимать мои письма у ворот. С какого месяца. По сколько платили за штуку. Сколько писем передано и куда отнесено. И имя нанимателя, выведенное посреди листа крупно, с нажимом. А внизу свидетельство по всей форме, рука брата моего, чиновника Канцелярии Министерства юстиции, с числом.
Эту бумагу я заготовил заранее. Как раз на этот случай.
Полуулыбка сходила с его лица медленно. По частям. Сначала с глаз, потом с углов рта, и под ней оказалось лицо усталого немолодого человека, которого я видел впервые.
— Это… — Он облизнул губы. — Это писано со зла-с. Наветы прислуги…
— Это писано в декабре и засвидетельствовано в январе. — Я говорил тихо, потому что кричать тут было незачем. — Перехват чужих писем, Николай Андреевич. Год с лишним, за плату, чужими руками. Это уже другой разбор. Выговором дело не кончится. Место, звание и дело в присутствии. И суд вы этот не выиграете. Вы человек по бумагам учёный, вы сами знаете, чем такое кончается.
Он стоял и глядел на лист. Пальцы его взялись за край стола.
— Чего вы хотите? — спросил он наконец, и «-с» из его речи пропало, как не бывало.
— Прошение об отставке. Вашей рукой, нынче, по собственному желанию, по расстроенному здоровью, как угодно. Отдадите Робеку до вечера. — Я забрал показание со стола и сложил. — Тогда эта бумага останется лежать, где лежала год. А ваша бумага для Якова Васильевича отправится в печь, и о ней не узнает никто. Даю слово.
— А ежели нет?
— А ежели нет, обе бумаги завтра лягут рядом. Моя у Робека и во врачебной управе, ваша у меня в столе. И разбирать их станут вместе, — я поглядел ему в глаза. — Я вам в коридоре обещал прогноз, Николай Андреевич. Вот он и сбылся. Вы сделали свою лучшую пакость и своей же рукой напомнили мне о моём обещании.
В перевязочной стояла тишина. За стеной, в палате, кто-то мерно стонал, и стон этот казался мне сейчас единственным звуком на всю больницу.
— Здоровье моё… и вправду расстроено, — выговорил Званцев. Медленно, пробуя каждое слово, как пробуют лёд. — Служба в заразном месте… не всякому по силам.
— Вот и напишите так. Уж писать вы, благо, умеете. Тут сомнений нет.
Он пошёл к двери. У порога остановился, не оборачиваясь.
— Вы ведь даже не спросите, за что я вас так. С самого начала…
— Не спрошу. — Я убрал лист за пазуху. — Мне ваши причины без интереса, Николай Андреевич. Мне интересны были только полторы сотни солдат, которых ваша бумага могла бы прикончить. А ваши мотивы… Оставьте при себе.
Я и так давно догадался, в чём дело. Обыкновенная зависть. Нежелание видеть рядом человека, который с молодых лет достигает больше, чем Званцев за всю свою жизнь.
Дверь затворилась. Прошение легло на стол Робека в тот же вечер, и Робек подписал его, не задав ни единого вопроса, из чего я заключил, что он сам этого момента ждал очень давно.
А назавтра я сидел у Мейера.
— Некоторое время назад, — проговорил он наконец, — меня обвинили в неполноте скорбных листов. По доносу. Я тогда две недели не спал, всё перебирал, кто. — Он снял очки. — И вы тогда лишь намекнули, но я долгое время не мог в это поверить. Это ведь он и был, голубчик?
— Он, Карл Фёдорович.
— И вы это знали ещё осенью, когда он на вас писал.
— Догадывался. Слог у него один.
Мейер протёр очки, надел, и руки его чуть подрагивали.
— Стар я стал для этих ваших войн, — сказал он. — Одно скажу. За всё время нашей с ним работы я о нём ни одного злого слова не промолвил. И жалею об этом первый раз в жизни.
Теперь отомщены все. И я, и Мейер. И, признаться, от бумажных войн я уже и сам устал. Пора отвлечься на другие дела.
И таковые у меня имелись.
Как раз в этот день кубы мои сдвинулись с мёртвой точки. Двое посланных воротились порознь, и рассказы их сошлись в главном. Кубов на разорённой винокурне три. Два побиты дурно, в лом, а третий цел по тулову, только горловина мята и лужение съедено.
Казённый пристав за весь лом и за третий куб разом просит смешные деньги, потому что покупщика не было с осени. Торг назначили на следующей неделе.
Я решил, что поеду туда сам. Но возьму лудильщика с Охты, потому что медь надобно щупать руками, а мои руки в меди понимают меньше, чем его.
В этот же день, после всех бумажных сражений и разговоров о