Правнук Петра - Алексей Лапышев
Он сглотнул.
— А на Вологду… — он чуть помедлил, и я увидел, как за его глазами прошла быстрая мысль, расчёт, выбор. — Мой зять. Головкин. Только ему бы тоже дать чего?
Головкин. Сын вицеканцлера. Известная личность. Я знал о нём, знал достаточно, чтобы понимать: человек способный, но не прикаянный, как и весь его род в последние годы.
Я улыбнулся и кивнул.
— Знаю. Известная личность. Согласен. По приезде в столицу решим. Думаю, ему Устюг понравится. И Вологда тоже. Ну и граф — Головкин звучит неплохо.
И тут Анна вступила. Тихо, из угла, но — так, что все повернулись.
— У него вроде сыновья, дочери. Все как-то не прикаянные, я слышала.
Шешковский — Степан Иванович, который молчал всё это время и, казалось, просто впитывал, — чуть кивнул. Потому что Шешковский знает всё. Это его работа — знать всё. И он подтвердил: да, слышала правильно, не прикаянные.
Аня продолжила:
— А мы поможем. В Устюге и Вологде много деловых купцов. Крепкий народ. Свежая кровь.
Она посмотрела на меня.
— Поможем? — спросила она.
Я засмеялся. Потому что это было так — Аня. Так — нас. Так — точно.
— Поможем, — сказал я. — Пётр помогал, и мы поможем.
Александр Шувалов смотрел на нас. На меня, на Анну, на Шешковского, который кивал, на Юсупова, который улыбался своей знаменитой полуулыбкой. И я видел, как в его глазах что-то меняется. Не сразу. Но — меняется. Он понял.
Это был не пожалование. Не помилование. Не жест милости. Это был — шанс. Вытащенный счастливый билет. Для него, для племянника, для Головкиных, для детей, для внуков, для тех, кого он ещё не знал, но которые будут носить фамилию Шуваловых и Головкиных через десять, двадцать, пятьдесят лет.
На поколения вперёд.
И он это понял.
— Мы не подведём, — сказал он. И это звучало не как клятва, а как факт.
— Знаю, — ответил я. — Потому и предлагаю.
____________________________________________________________________________________________________
Утро было серое, прохладное, с лёгким ветром с Немана. Ковно просыпалось неспешно, как город, который ещё не до конца верит, что всё это — всерьёз.
Мы вышли пешком. Я, Анна, ближние. Родион — слева, на полшага позади, с тем выражением лица, которое говорит: я вижу каждый двор, каждую крышу, каждого человека, который стоит у стены слишком спокойно. Мирон — справа, массивный, спокойный, как скала. Тихон — где-то впереди, потому что Тихон всегда впереди, даже когда идёт за тобой. Степан и Яков — рядом, один с инструментом в кармане, второй с ножом, но так, чтобы не было видно.
Аня шла рядом со мной, держа меня за руку. Просто — за руку. Не потому что боялась, а потому что хотела. И мне было тепло от её ладони, от её пальцев, от того, что она — рядом.
Мы шли по улицам Ковно. Не торопясь. Не с инспекцией, а — гуляя. Смотрели.
— Красивый город, — сказала Аня, глядя на костёл, который стоял на углу, серый, приземистый, с башней, на которой гнездились голуби. — Не Питер, но — свой. Живой.
— Живой, — согласился я. — Ему просто нужно дать жить.
Мы прошли мимо пекарни. Запах хлеба — тёплый, тяжёлый, с тмином. Аня остановилась.
— Дан. Хлеб.
— Вижу.
— Нет, — она повернулась, и в глазах у неё было то самое выражение, которое означает: я хочу, и ты не посмеешь отказать. — Я хочу хлеб. Вот этот. Свежий. Сейчас.
Я посмотрел на пекаря — пожилого литовца, который стоял в дверях и смотрел на нас с выражением полного изумления. Император и его рыжая жена стоят у его пекарни и хотят хлеба.
— Будь добр, — сказал я, — горячий, если есть.
Пекарь метнулся внутрь и вынес каравай — большой, тёмный, с хрустящей коркой, от которого шёл пар. Аня взяла его, отломила кусок, сунула мне.
— Ешь.
Я ел. Горячий, ароматный, с тмином и чем-то ещё, что литовские пекари кладут в тесто и что не имеет названия, но имеет вкус дома. Мы стояли на улице и ели хлеб, как обычные люди, и пекарь смотрел, и из соседнего дома вышла женщина с ребёнком на руках, и кто-то из прохожих остановился, и все — улыбались.
— Вот, — сказала Аня с набитым ртом, — вот это и есть империя. Не парады, не указы. Хлеб.
— Ты набила рот, — заметил я.
— И что? — она посмотрела на меня так, что я понял: возражать бесполезно и опасно.
— Ничего, — сказал я. — Ты права.
— Конечно, права, — она сглотнула и улыбнулась. — Я всегда права.
Родион сзади снова фыркнул. Я обернулся:
— Родька, если ты ещё раз фыркнешь, я тебя пошлю в караул.
— Я не фыркаю, — сказал Родион с каменным лицом. — Это дыхание. Утро прохладное.
Мы прошли ещё. У реки — остановились. Неман шёл тихо, спокойно, серебристый в утреннем свете. На другом берегу — лес, тёмный, густой. А за лесом — уже Пруссия. Ещё один шаг.
— Дан, — Аня тихо, так, что слышал только я. — Ты доволен?
Я подумал. Честно.
— Да, — сказал я. — Доволен. Пока.
— Пока?
— Пока — это Ковно. А впереди — Кенигсберг.
Она кивнула. Она знала. Она всегда знает.
— Пойдём, — сказала она. — Хлеб был хороший. Но я хочу кофе.
— Здесь нет кофе.
— Значит, — она повернулась ко мне с той улыбкой, от которой у меня каждый раз перехватывает дыхание, — надо дойти до места, где есть.
_________________________________________________________________________________________
Днём — снова площадь. В этот раз — официально.
Я стоял на помосте, рядом — Анна, позади — ближние и новгородцы. По бокам — новые князья и наместники: Михаил Пац и граф Роман Илларионович Воронцов, Юзеф Гедройц и князь Николай Иванович Одоевский. Чуть дальше — Юсупов, Суворов, магнаты, которые приехали с нами и которые сегодня стояли не как гости, а как часть системы.
Я